Магдалина
Шрифт:
– Нет, – сказал я, – стихи не листовка, да и какие сейчас могут быть листовки? Не царское время!..
– Да-да, конечно, – перебил Валерий, – но не в этом суть…
– А в чем?
– Почитай, и поймешь, – сказал Валерий, – а не поймешь, я растолкую…
С этими словами он дал мне лиловую канцелярскую папку с надписью “Дело N…”, а сам ушел за книжный стеллаж и лег спать, сказав, чтобы я тоже особенно долго не засиживался, потому что подъем в шесть утра, а на улице черт знает что творится. Я глянул на часы: стрелки показывали четверть третьего, а по крыше за окном мела невесть откуда налетевшая февральская пурга.
ГЛАВА …
В стихах, которые таким странным образом попали мне в руки, я не нашел никакой откровенной крамолы, если
– Не могу я учить эти проклятые “черты характера”, – бормотал Валерка, веером разбрасывая по наледи крупный рыжий песок, – с души воротит…
– А что значит “интересные времена”? – спросил я.
– Агрессии много накопилось в людях, – сказал Валерий, – никто ни во что не верит, все устали от этой бессмысленной гонки, обнищали, озлобились, и вот когда все это вырвется наружу, тогда и начнутся “интересные времена”, когда к власти – большой или малой – начнут рваться все, а пробьется лишь тот, за кем будет стоять сила, пусть небольшая, но достаточно хорошо организованная для того, чтобы преобладать в решительные моменты и в нужном месте…
О чем мы говорили еще в то утро, я не помню, но на это размышление я натолкнулся позже, когда Валерка уже перешел в Военно-Медицинскую академию на казарменный паек, устроив меня на свое место и устно завещав мне все свои метлы, лопаты и, главное, комнату, которую я теперь занимал на совершенно законном основании. На увольнительные он частенько заглядывал ко мне, пользуясь заблаговременно изготовленным в мастерской ключом, и даже если я по каким-то причинам отсутствовал, подолгу просиживал за моим письменным столом.
Но однажды, придя домой, я еще в коридоре услыхал редкий, неуверенный стук пишущей машинки, доносившийся из-за моей двери. Когда я вошел в комнату, Валерий вздрогнул, обернулся, привстал из-за стола и, сделав руками в воздухе какой-то неопределенный
– Привет! – сказал я, вопросительно глядя в его темные расширенные зрачки, – работаешь?.. Не помешал?
– Да это так… – уклончиво сказал Валерий, – некоторые мысли…
– Ясно – сказал я, – а почему в таком количестве?.. И откуда машинка?
– Подарок, – сказал Валерий, накрывая закладку и клавиатуру обшарпанной черной крышкой и аккуратно поворачивая маленький ключик в никелированном замочке, – а много копий потому, что хочу сделать свои мысли достоянием общественности…
– Похвально, – сухо сказал я, – делай, ты мне не мешаешь…
И пошел на кухню растапливать печь резными колонками принесенного со свалки буфета.
– Ты не обижайся, – сказал он, когда лакированные ореховые ножки буфета разгорелись, и я вернулся в комнату за чайником, – могут быть неприятности, и я не хочу, чтобы ты… Ну, в общем, чтобы и с тобой случилось то же, что со мной…
– Спасибо, – сдержанно ответил я, – ты настоящий друг, сейчас такого не часто встретишь…
– Да ты не беспокойся, – сказал Валерий, – машинку мне один алкаш за бутылку продал, она у него трофейная, так что вряд ли где-то существует образец шрифта… А после этой акции я ее утоплю, и концы, как говорится, в воду…
– Как Герасим Муму, – усмехнулся я.
– Ах, тебе смешно! – воскликнул Валерий, – тогда читай!
И он протянул мне отпечатанный на машинке лист, где мне тут же бросилась в глаза выделенные крупным шрифтом строка: ВОЙНА ВСЕХ ПРОТИВ ВСЕХ!
– Не понял… – ошарашенно пробормотал я.
– Да ты читай, читай, – сказал Валерий, щелчком поворачивая ключик в никелированном замочке на крышке.
И я прочел. Все, до конца, и не один раз. Про то, как вербуют стукачей, про то, что страна стоит накануне грандиозного краха, предотвратить который существующее правительство – в тексте было “хунта” – не в состоянии, ибо оно давно впало в коллективный старческий маразм, и прочее, и прочее. Впрямую к свержению предержащих властей автор не призывал, но для того, чтобы хоть чуть-чуть расшевелить заплывшие обывательские мозги, написанного было вполне достаточно.
– Ну что? – спросил Валерий, когда я прочел листок, – все понятно?..
– Да, все так, – сказал я, – но что ты собираешься с этим делать?.. Расклеивать по заборам?
– Да! – воскликнул Валерий, – по заборам, по стенам, в почтовые ящики совать – надо же что-то делать в конце концов!
– Оно, конечно, так, – сказал я, всматриваясь в нервные, от руки написанные строчки, угловато торчащие влево, – но вот выражение: военно-промышленный комплекс подобно гигантскому спруту высасывает из вас все соки, бросая в лицо пустые шкурки дутых лозунгов о грядущем коммунизме – кажется мне не совсем удачным…
– В каком смысле?..
– Слишком цветисто… Много эмоций…
– Что ты предлагаешь?..
– Надо подумать, – сказал я, – так с ходу я не могу…
Мы долго сочиняли и правили этот “Message To Mankind”, так долго, что Валерий опоздал в свою казарму и получил какое-то взыскание. Сейчас я уже не помню формы, в которой выразилась эта репрессия: внеочередные наряды, гауптвахта или лишение увольнительных. По-видимому, последнее, потому что допечатывал эти листки я уже один. Окончательный, подлежащий утверждению, текст, был переправлен в казарму в коробке папирос “Казбек”, и в этом тоже было что-то символическое: заснеженные вершины, одинокий всадник… Кавказ подо мною… Сижу за решеткой… Смешно?.. Сейчас, да, но тогда нам еще не было двадцати, и нам совсем не хотелось жить в мире, мало соответствующем тем идеальным представлениям, которые мы вынесли из наших провинциальных школ с их патриархальными строгостями и пасторальными романами, не заходившими дальше робких проводов до подъезда после танцевальных вечеров. Впрочем, в нашей школе во время выпускного бала двое десятиклассников напились и подрались из-за одной девушки, которая к тому времени оказалась довольно сильно беременной, но это обстоятельство было исключением, да и к тому же выяснилось уже на пороге, не запятнав беспорочного образа учебного заведения.