Магдалина
Шрифт:
К УАЗу мы вернулись в сумерках, а к избе Василя подъехали уже затемно. Тот предложил нам переночевать, но Валерий, глянув на сплошь затянутое низкими тучами небо, сказал, что ночью пойдет снег, а это значит, что ему непременно надо быть сегодня в городе, чтобы с утра убрать свой дворницкий участок. Генеральский УАЗ к тому времени уже уехал, и Василь довез нас до станции на своем “козле”, затянутом твердым как шифер брезентом. В моем рюкзаке было несколько кусков примороженной медвежатины, завернутой в кусок мешковины, но тащиться с этим мясом на другой вокзал и ехать в свое загородное общежитие мне не хотелось. И потому когда Валерка предложил мне переночевать в его служебной дворницкой комнатке, я с радостью согласился. К тому же соседи по комнате успели за первый семестр так достать меня своими манерами, что любая возможность переночевать под чьей-то чужой крышей представлялась мне отдыхом. Пока мы ехали в электричке, я успел в общих чертах описать Валерке трех своих сожителей – сокамерников, поправил он – но теперь я хочу бегло повторить эти очерки для того, чтобы еще раз подчеркнуть контраст между моим новым товарищем и этими “вольными студиозусами”.
ГЛАВА …
Их было трое, и каждый был по-своему колоритен. Приехавший из-под Ростова-на-Дону и кое-как поступивший на почвенное отделение Серега Жамойда отличался способностью пить во всякое время суток в любых количествах и пропорциях. При этом он не столько пьянел, сколько тяжелел и оседал на
– Ты ж комсомолец! – поддевал его физиолог Вадик Медков, – тебе креститься – грех!..
– Молчи, паскуда! – мрачнел Серега, – чья бы корова мычала…
Здесь Серега был прав: в устах Вадика слово “грех” звучало как-то странно, чтобы не сказать двусмысленно. Вадик уже через пару недель после того, как мы все поселились в нашей комнате, привел откуда-то рыжую зеленоглазую подругу, выставил на стол пару бутылок водки, а когда она была уже разлита по стаканам, поднял тост за “свободную любовь”. Мы, конечно, поддержали, выпили и за “прекрасных дам”, причем Вадик как-то странно развил эту тему, сказав, что все дамы делятся на “дам” и “не дам”, после чего облапил свою “ундину” и впился в ее шею страстным и долгим поцелуем, оставившим на бледной девичьей коже по соседству с сонной артерией темный малиновый кровоподтек размером с пятак. Но это были еще цветочки, потому что когда водка была выпита, Вадик с подругой перекочевали на его постель и без тени смущения стали разыгрывать… ну, скажем, пластическую прелюдию к любовным играм. А сами “игры” начались почти в тот же миг, как в комнате погас свет. С бешеным скрипом панцирной сетки, стонами, воплями и прочим соответствующим аккомпанементом. Как я заснул в ту ночь – не помню, точнее, не понимаю. Наверное, сработал какой-то инстинкт, какая-то защитная реакция на ситуацию как таковую. А потом постепенно притерпелись, да и Нинка – так звали девицу – оказалась вполне “своим парнем”: варила нам супчики, жарила котлетки и отпаивала бульоном нашего четвертого товарища Севу Мурашевича, проголодавшего двадцать семь дней, чтобы проверить на себе оздоровительное действие голодовки. Сева был одержим светлой утопической идеей продления человеческой жизни до максимально возможных пределов. С этой целью он по крохам собирал всевозможную демографическую статистику, разнося по соответствующим графам бывших блокадников, узников концлагерей, пасечников, журналистов, дирижеров, а также отыскивая в городских коммуналках столетних старух и даже при возможности составляя их коротенькие склеротические жизнеописания.
– Тебе бы в нашу станицу, – говорил ему Серега, продувая мундштук папиросы, – там у нас два деда живут, одному сто четыре, другому – сто десять…
Сева слушал, кивал и стенографической вязью записывал в коленкоровый блокнотик фантастические жизнеописания станичных патриархов, особенно отмечая то, что им пришлось-таки поголодать на своем веку. Сам он голодал дважды: сперва десять дней, а потом двадцать семь. После второй голодовки Сева три дня молча пролежал на своей койке, отвернувшись лицом к стене, и Нинка, учившаяся на четвертом курсе первого медицинского, не только отпоила его бульоном, но и вызвала в наше общежитие знакомого психиатра, который пришел как бы к ней, но при этом почему-то стал приставать с разговорами к Севе. Тот что-то мычал невпопад, из чего психиатр сделал соответствующее заключение, и на другое утро в нашу комнату явились два санитара, которые бережно подняли Севу с койки, под руки свели его вниз по лестнице и, уложив на носилки, втолкнули в белый замызганный автофургончик с красным крестом. Сева не сопротивлялся; он только вертел головой, монотонным голосом перечислял библейских патриархов, доживавших чуть ли не до пятисот лет и, останавливаясь на лестничных площадках, поправлял сползающие на кончик носа очки с толстыми выпуклыми стеклами.
Серега решил отметить это событие большим количеством портвейна, но после второй бутылки вдруг впал в мрачную меланхолию, припомнив, как Сева ехидно допытывался у него, за каким чертом он притащился в Ленинград и поступил в университет, если там у них в станице все так шикарно. – Сидел бы, говорит, на завалинке, коровам хвосты крутил, подковы гнул бы – а я сам знаю, где мне сидеть, и что крутить, и никакие психи мне не указ!
Выдав парочку таких сентенций, Серега с такой силой стиснул в кулаке эмалированную кружку, что ее стенки захрустели, стрельнув в портвейн густой круговой очередью мелких и острых как бритва осколочков эмали. Потом он прошелся насчет “свободной любви” в том смысле, что если Вадик с Нинкой еще раз среди ночи разбудят его, лягнув спинку кровати, то остаток ночи им придется любить друг друга в коридоре. Про меня Серега выразился уважительно: вот, мол, работает человек, стремится, не хватило ему места на любимой кафедре, так он на полставки лаборантом в другой институт пристроился, только чтобы иметь возможность в свободное от основной работы время распяливать на стеклышках рыбьи кишки и таращиться на них в микроскоп.
– И вот за него я выпью! – с этими словами Серега раскрутил свою кружку и единым духом влил в себя весь портвейн вместе с эмалевыми осколками.
Нинка побледнела, спрыгнула с колен Вадика, бросилась к Сереге и, обхватив маленькими жилистыми ладонями его квадратную широколобую голову, стала изо всех сил растирать ему уши. Серега от неожиданности замер, уставившись на Нинку красными выпученными глазами, а потом вдруг размахнулся и залепил ей такую затрещину, что та покачнулась, зажмурилась, упала на койку и даже слегка треснулась затылком об стенку. Вадик вскочил, обеими руками
– Прости, Ниночка, рука сама сорвалась, – бубнил он, – а это все фигня, у меня дед лампочки Ильича жрал и стаканы граненые…
– Дурак, – скулила Нинка, – оглобля конская, и дед твой был такая же дубина…
– Дубина, дубина, – соглашался Серега, – жеребца-трехлетка кулаком валил… А ты если пришла к людям, села за стол, так сиди и кушай!
После этого мы еще немного выпили, завалились спать, а под утро я проснулся от ржавого скрипа пружин и жутких протяжных стонов, весьма отличных от экстазных заходящихся воплей “свободной любви”. Я открыл глаза, привстал на локте и увидел, что Серега сидит на краю койке и, свесив голову, выдавливает из себя хриплую нутряную икоту. По обеим сторонам от него как два ангела, сошедших с небес, чтобы принять под руки отлетающую душу, светились полуголые силуэты Вадика и Нинки. Увидев, что я проснулся, Вадик громким шепотом сказал, чтобы я срочно одевался и бежал за кефиром в молочный магазин, где дежурят ночные приемщики. Я вскочил, кое-как натянул штаны, набросил на плечи плащ на тощей синтетической подкладке и, застягиваясь на ходу, рванул к двери.
– “Скорую” вызови! – сказал Вадик.
– Двушку давай! – сказал я.
– 03 – без монеты, – напомнил Вадик.
Машина пришла почти сразу вслед за тем, как я вернулся из булочной. Мы уже влили в Серегу литр кефира, но он по-прежнему стонал, скрипел зубами и перекатывался по койке, скрипя пружинами и держась руками за живот.
– Н-да, отыгрался хер на скрипке! – меланхолически заметил Вадик, когда санитары переложили Серегу на носилки и, сдвинув в сторону стол, понесли больного к выходу из комнаты.
– Назад!?. – вдруг истерически взвизгнула Нинка, – разверните носилки, сволочи! Нельзя ногами вперед!..
Санитары тупо затоптались на месте, но покорно развернули носилки и, ритмично покачиваясь, вынесли Серегу из комнаты.
Не знаю, помогло это или нет, но юный казак не только отлежался, но и всякими правдами-неправдами накрутил себе сорок четыре дня больничного листа, необходимых для оформления годичного академического отпуска. Кроме того, в больнице он выучился играть в преферанс и, вернувшись в общежитие, тут же стал прилагать полученные навыки к делу, затаскивая к нам в комнату преферансистов со всех курсов и факультетов и устраивая натуральные карточные марафоны, продолжавшиеся порой до пяти-семи суток с редкими перерывами на сон и пробежку до углового гастронома. Вадик и Нинка пользовались этими краткими передышками для “свободной любви”, а мне не оставалось ничего другого, как с утра уезжать в город на одной из первых электричек, допоздна торчать в лаборатории или библиотеке, возвращаться за полночь и, выпив стакан бледного чая с засохшим бутербродом, падать в свою койку и задергивать над головой ситцевый полог, укрепленный на ее никелированных спинках. Пару раз я навещал Севу Мурашевича, и по сравнению с нашей комнатой его отделение, где больные или лежали в постелях, натянув серые проштемпелеванные простыни на свои безумные головы, или тихо шаркая стоптанными задниками больничных тапочек, бродили по коридорам и проходам между койками, представлялось мне если не парадизом, то как минимум профсоюзным профилакторием. Сам Сева уже настолько пришел в себя, что его даже выпускали со мной в большой холл, заставленный цветочными горшками и деревянными бочками с пальмами, лианами и агавами, и мы примерно по часу гуляли в этой оранжерее, непринужденно болтая о всяких университетских делах и строя планы на будущее. Сева, например, вполне серьезно утверждал, что если к двадцати восьми годам он не сформулирует и не проверит на практике основные положения своей концепции продления человеческой жизни как минимум на порядок, он покончит с собой. Я указывал ему на очевидное противоречие такой постановки вопроса, говоря, что опыты такого рода как раз и требуют от исследователя максимального терпения, но Сева рассеянно отмахивался от моих нудных резонов и, протерев очки, вдруг трогал меня за плечо и безмолвно указывал на длинного костлявого дядьку, чей небритый, выдающийся как башмак, подбородок, почти состыковывался с кончиком тонкого горбатого носа. Дядька неподвижно сидел под фикусом, выпрямив позвоночник, положив на бедра широкие грязные ступни и сверля пространство глубоко вдавленными в череп глазами. – Вот разгадка, – таинственно шептал Сева, уводя меня в заросли тропических папоротников, – в прошлой жизни он был китайским ремесленником, до этого – мусульманским муллой, еще перед этим – рыцарем-тамплиером… Понимаешь?.. Я кивал и с некоторым беспокойством думал о том, во что превратится наша комната, когда Севу выпустят из этой тихой обители. Я пытался представить себе, свидетелем какого эксперимента станем мы на этот раз, и терялся в тревожных беспомощных догадках. Впрочем, первый рискованный опыт возник отчасти сам собой. За время Севиного отсутствия один из напарников Сереги по преферансу, физик, заметив, что в комнате холодновато, предложил скинуть с пустой кровати матрац и накоротко замкнуть в цепь ее голый суставчатый каркас. Сказано – сделано: кровать оголили, обмотали медным проводом ножку и спинку, воткнули концы в розетку, влепили “жука” на место сгоревшей пробки и, проветрив комнату от вони задымившейся на стыках краски, укрепили посреди сетки фирменную табличку с “Веселым Роджерсом” и суровой категоричной надписью:”Не влезай – убьет!” Серега по этому поводу страшно веселился и советовал Вадиму с Нинкой использовать этот полигон для отработки новейших приемов “свободной любви”.
Но больше всего поразил нас Сева, который по возвращении нисколько не возмутился таким бесцеремонным обращением с его скудным и убогим местом под тусклым электрическим солнцем нашей комнаты, уже окончательно к тому времени превратившейся в нечто среднее между карточным притоном и публичным домом. Напротив, он даже как будто обрадовался и, вместо того, чтобы повыдергивать медные концы из розетки над головой, отыскал за кулисами общежитейского клуба фанерный щит с ободранным горным пейзажем, положил его на свою наэлектризованную сетку, бросил сверху матрац, застелил его свежей простыней, одеялом и, положив в головах сухое и толстое дубовое полено, улегся на этом адском ложе, задрав костистый раздвоенный подбородок и вытянув вдоль тела длинные худые руки. Все это я узнал от Вадика с Нинкой, которые встретили меня, сидя в обнимку на коленкоровой банкетке в вестибюле общежития, куда я ввалился в три часа ночи, потому что проспал свою станцию и, проснувшись на конечной, восемь километров топал по темным шпалам навстречу мелкой колючей пурге. Идти к себе мы не спешили, потому что накануне был день стипендии, и в нашей комнате вторые сутки шла такая бешеная игра, что ее не смогло остановить даже столь странное поведение Мурашевича, явившегося из сумасшедшего дома. Мы еще немного посидели, покурили, а потом все-таки собрались с духом и решились вернуться в комнату с тем, чтобы общими силами постараться взять ситуацию в свои руки. Но там все разрешилось само собой еще до нашего появления. Едва мы поднялись на этаж и двинулись в сторону нарастающего шума, как дверь нашей комнаты со страшным треском слетела с петель, и в коридор, яростно матерясь и размахивая руками вывалилась темная фигура. Вслед ей вылетела бутылка, а за бутылкой головой вперед выпал еще один субъект, воткнувшийся в живот первому и, таким образом, сбивший его с ног. Они еще немного повозились у стенки, а потом кое-как поднялись и прошли мимо нас, опасливо оглядываясь и угрожающе ворча что-то напоследок.