Мари в вышине
Шрифт:
– Она не мучилась?
– Нет. У нее немного побаливало все тело, но врач дал ей морфин. Вот тогда она мне и сказала, что радуется уходу, тому, что увидится со своими малышами. Вызвала нотариуса и все подписала. Дом мой. Не знаю, что с ним делать. Но продать не могу.
– Еще слишком рано об этом думать.
– Конечно. Но что я буду делать без нее?
– Что-нибудь придумаешь…
33
Дом Мадлен был совсем маленький, но обладал душой. Я заметила ностальгию в глазах Оливье, когда он оглядывал комнату и все закутки. Вот уже больше двадцати лет, как она вернулась сюда, уйдя на пенсию, и он регулярно заезжал навестить ее. Ненадолго, но регулярно. Безделушки на полке над печкой, рядом с тремя фотографиями. Муж и двое сыновей.
Оливье не плакал. Ни во время службы, ни на кладбище. На губах у него была грустная улыбка – такая же, какую я заметила на ферме, когда он заехал на велосипеде. Только в десять раз хуже. Он не очень представлял себе, что будет делать со всеми вещами, с домом. Я посоветовала ему переждать. Дать себе время пережить траур. Оплакать Мадлен. Он вскинул на меня глаза, я увидела, как переменилось его лицо, опустились вниз уголки губ, задрожал подбородок. Я обняла его, и он заплакал. Заплакал, как ребенок. Я присела на край кровати, он встал на колени рядом, обвив руками мою талию. Он рыдал. Как налетевший шквальный дождь, когда вы можете промокнуть до костей меньше чем за полминуты. Так же неистово. Он распахнул шлюзы, и вся его печаль изливалась мне на живот. Не только из-за потери Мадлен. У меня было ощущение, что он оплакивал всю свою жизнь. Жестоких родителей, свою заброшенность, насмешки в школе, свое одиночество. Он вцепился в меня, словно крича: У меня осталась только ты!
Я плакала вместе с ним, гладя его волосы.
Мы просидели так около часа. Это напомнило мне ночь в слезах рядом с Антуаном. Но на этот раз все было куда серьезней.
Когда он немного успокоился, я предложила поехать домой. Он очень устал и наверняка мало спал в последнюю неделю. Он вернется когда захочет, но сейчас лучше уйти отсюда, немного отвлечься. Дать телу небольшую передышку.
Он сел на пассажирское место и уставился в окно, как будто стыдился показать мне свое лицо. Я села за руль. Он быстро уснул. Я слышала, как он иногда принимался плакать, а потом снова засыпал.
Мне было действительно тяжело. Рядом со мной был не тридцативосьмилетний лейтенант, а маленький покинутый мальчик, который лишился путеводной звезды и не знал, удастся ли ему отыскать дорогу.
На ферму мы приехали ближе к полуночи. Выпили травяного чая. Я принесла ему махровую варежку, намоченную в холодной воде. У него болели глаза и голова.
– Спи здесь. Так будет лучше.
Я устроила его в своей постели. Пошла переоделась и пристроилась рядом. Он обнял меня, и я прижалась к нему, чтобы заснуть. Я чувствовала, как он дышит мне в спину. Он все еще иногда всхлипывал. Но ливень вроде бы унялся. Когда прозвонил будильник, мы не шелохнулись. Он спал как младенец. Глаза у него опухли от усталости и горя.
Я встала подоить коров. Позвонила Антуану предупредить, что я дома, и попросила передать Сюзи, чтобы она после школы вернулась на автобусе.
– Как там дела?
– Тяжело. Он спал здесь. С ним все не очень. А как Сюзи?
– Спрашивает, как он. Она нарисовала ему картинку. Почему она так быстро привязалась к нему?
– Потому что он боится пауков…
Антуан не понял. Когда-нибудь я ему объясню.
34
Я проснулся в десять. Болела голова, глаза, сердце. Особенно сердце. Я еще не мог поверить, что Мадлен умерла. Вчера вечером я, наверно, выплакал все слезы, которые накопились в животе. Думаю, я перестал плакать в тот день, когда отец вздул меня из-за паука, не хотел еще раз услышать: По крайней мере, будешь знать, из-за чего плачешь. Тридцать два года без слез. Естественно, запас накопился немалый. Вчера вечером я знал, из-за чего плакал. Судьба устроила мне взбучку, которой я еще не видывал.
Только два лучика света пробиваются сквозь отверстия в форме сердечек в середине каждой ставни. Мне хорошо в этом гнездышке, в окружении мебели, натертой воском, и легких кружевных занавесок. Она повсюду развесила маленькие сердечки из ткани. Мадлен изготовила сотни таких на машинке мадам Ришар. Она продавала их на субботних рынках в нашем квартале. Чтобы свести
Этой ночью Мари была не женщиной, а любимой игрушкой, которую ребенок прижимает к себе, когда ему очень горько. Плюшевым мишкой, которым социальные работники утешают брошенных детей. И я все еще остаюсь таким ребенком. Я так по-настоящему и не вырос. По-прежнему боюсь пауков, боюсь привязаться, боюсь, что мне сделают больно, боюсь других людей, их глупости и злобы. Я прячусь в свои рисунки, как ребенок в свой вымышленный мир. Я высокий и сильный, но внутри – большой темный шкаф, в углу которого, скорчившись и обхватив голову руками, прячется маленький мальчик с грустными глазами. Мадлен заставила меня об этом забыть, но теперь неглубоко запрятанные обломки моего детства снова всплыли на поверхность. Мною владеет необъятная и бессмысленная мечта. Пережить в тридцать восемь лет то, чего мне всегда чудовищно не хватало и через что любой ребенок должен пройти, чтобы создать самого себя. Беззаботность.
Проходя мимо зеркала, висящего над комодом, я не узнал собственного лица. Никогда еще я столько не плакал, и мои веки вспухли, увеличившись раза в два. Как после приступа аллергии. Аллергия на смерть. Такое бывает?
Холодная вода ничего не изменила. Следы горя не смоешь. Я попытался улыбнуться. Результат оказался душераздирающий.
Потом я кое-как спустился по лестнице и уселся на диване. Малейшее движение усугубляло и без того чудовищную головную боль.
Мари вернулась, опередивший ее Альберт подошел ко мне, опустив голову и поджав хвост. У меня что, такой страшный вид?
– Как ты?
– Все тело болит. Особенно голова и глаза.
Она сняла у двери резиновые сапоги и в одних толстых заштопанных носках подошла, чтобы поцеловать меня в лоб.
– Ты весь горячий. Сейчас принесу тебе таблетку.
Мадлен тоже так делала, когда у меня бывала температура. У всех мам термометр на краешке губ?
Таблетка исходила пузырьками в стакане воды, который она протянула мне вместе с махровой варежкой, смоченной желтоватым молоком.
– А это что?
– Молозиво. Тебе повезло, вчера был отел, так что оно совсем свежее. Положи на глаза, увидишь, оно просто чудеса творит. Тебе что-нибудь еще нужно?
– Нет, – солгал я.
Мне пришлось дождаться, пока она снова отправится по делам, чтобы суметь внятно выговорить, вернее, тихо вышептать самую глубокую свою потребность:
– Беззаботность, мне нужна беззаботность.
Я просидел так битый час, с коровьим молозивом на глазах. Слышал, как работает трактор, лязг железок, время от времени лай Альберта. Мари тоже иногда взлаивала, чтобы ее слышало стадо.
Эффект от молозива был просто невероятный. Краснота уменьшилась, и припухлость спала, глаза больше не болели. Вид у меня все равно был никудышный, но хоть не такой отвратительный. И голове полегчало от таблетки.
Я подумывал вернуться домой. Завтра на работу. Мари предложила подождать до четырех часов, чтобы повидаться с Сюзи. Почему бы нет. В своей квартирке я только ходил бы кругами. Я взял со стола несколько листков бумаги, карандаши и поднялся на склон над фермой, чтобы немного порисовать.
Я долго наблюдал за коровами. Они мирно паслись на поле сразу за фермой. Это было забавно. Стадо жило своей жизнью, со своей внутренней динамикой. Как маленькое сообщество. Пара коров были заправилами и слегка тиранили остальных, другие были пугливыми или, наоборот, флегматичными, из тех, которым на все плевать, – они отходили подальше, чтобы их оставили в покое. В сущности, совсем как люди. Я задумался, каким бы я мог быть, если бы был коровой. Кажется, в тот день именно коровой мне и хотелось быть. Не говоря уж о том, что дважды в день меня бы ласкали руки Мари, пусть и шероховатые, привлекала сама мысль о спокойствии, отсутствии всяких забот, тревог, настроений – и всякой грусти. А с другой стороны, кто сказал, что у коров не меняется настроение? Та, которая телилась у меня на глазах, вроде бы ужасно страдала. А другая, я слышал, отчаянно мычала, когда наутро после отела у нее отняли теленка. Мари объяснила мне, что выбора нет, иначе она не могла бы доить ее и делать свой сыр. И упоминать не стоит о том, как в них сзади копается осеменитель. Они что, получают от этого удовольствие?