Маска и душа
Шрифт:
Вкус, должен я признаться, был у меня в то время крайне примитивный.
— Не останавливайтесь, Феденька, у этих картин — говорит бывало Мамонтов. — Это все плохия.
Я недоуменно пялил на него глаза.
— Как же плохия, Савва Иванович. Такой, ведь, пейзаж, что и на фотографии так не выйдеть.
— Вот это и плохо, Феденька, — добродушно улыбаясь, отвтечал Савва Иванович. — Фотографий не надо. Скучная машинка.
И он вел меня в отдельный барак, выстроенный им самим для произведений Врубеля.
— Вот, Феденька, — указывал он на «Принцессу Грезу», — вот эта вещь замечательная. Это искусство хорошаго порядка.
А
— Чудак наш меценат. Чего тут хорошаго? Наляпано, намазано, неприятно смотре ть. То ли дело пейзажик, который мне утром понравился в главном зале выставки. Яблоки, как живыя — укусить хочется; яблоня такая красивая — вся в цвету. На скамейке барышня сидит с кавалером, и кавалер так чудесно одет (какия брюки! непременно куплю себе такия). Я, откровенно говоря, немного в этих суждениях Мамонтова сомневался. И воть однажды в минуту откровенности я спросил его:
— Как же это так, Савва Иванович? Почему вы говорите, что «Принцесса Греза» Врубеля хорошая картина, а пейзаж — плохая? А мне кажется, что пейзаж хороший, а «Принцесса Греза» — плохая.
— Вы еще молоды, Феденька, — ответил мне мой просветитель, — Мало вы видали. Чувство в картине Врубеля большое.
Обяснение это не очень меня удовлетворило, но очень взволновало.
— Почему это — все время твердил я себе, — я чувствую так, а человек, видимо, образованный и понимающий, глубокий любитель искусства, чувствует иначе?
Этого вопроса я в Нижнем-Новгороде так и не разрешил. Судьба была милостива ко мне. Она скоро привела меня в Москву, где я решил и этот, и многие другие важнейшие для моей жизни вопросы.
Мамонтов содержал оперу в Москве и позвал меня к себе в свою труппу. У меня же на следующий сезонь был контракт с Мариинским театром — контракт с крупной неустойкой. Мне предложена была там ответственная роль Олоферна. Успех мой в конце сезона наметился ярко. Было трудно все это бросить. С другой стороны, были серьезные художественные и интимные мотивы, побуждавшие меня принять предложение Мамонтова. Я колебался. Я не в состоянии честно определить удельный вес различных влияний, заставивших меня заплатить неустойку и порвать с Императорской сценой, но не могу обойти молчанием одно из них, сыгравшее, во всяком случай, далеко не последнюю роль в моем решении. Я говорю о моральной атмосфере Мариинскаго театра в то время.
— Директор идет! — кричал приставленный к двери сцены страж.
И все мгновенно застывали на своих местах. И, действительно, входил И.А.Всеволожский. Почтенный человек в множестве орденов. Сконфуженно, как добродушный помещик своим крестьянам, говорил: «здасте… здасте…» и совал в руку два пальца. Эти два пальца получал, между прочим, и я. А в антрактах приходили другие люди в виц-мундирах, становились посреди сцены, зачастую мешая работать, и что то глубокомысленно между собою обсуждали, тыкая пальцами в воздух. После этих пальцев в воздухе режиссер, как оглашенный, кричал:
— Григорий! Прибавь свету на левой кулисе. В 4-й дай софит (продольная рампа).
— Степан! Поправь крыло у ангела.
Рабочие бежали туда и сюда, лазили наверх, поправляли ангелов.
В корридорах я слышал, как Григорий, Степан и прочие нелестно говорили про эти виц-мундиры:
— Дармоеды, дураки, толстопузые!
Так непочтительно выражались рабочие, а актеры друг перед другом в это самое время похваливали вслух то одного,
— Да, так, знаю, — говорю — немножко; встречаю на сцене.
— Правда, симпатичный, милый человек?
— Да, хороший человек, — осторожно соглашаюсь я. Не думаю, однако, что по моей интонации «хороший» выпытыватель поверил мне…
Не нравилось мне, что актеры молчали и всегда соглашались со всем, что и как им скажет чиновник по тому или другому, в сущности, актерскому, а не чиновничьему делу. Конечно, чиновники, слава Богу, не показывали, как надо петь и играть, но выражали свое мнение веско, иногда по лицеприятию, т. е., о хорошем говорили плохо, а о дурном хорошо. Случалось мне замечать, что и в драматических Императорских театрах начальники монтировочных частей распоряжались на сцене своевольно, как и в опере.
— Скажите, — говорю я артисту-товарищу, — отчего же здесь так мало идут русския оперы?
— Довольно с тебя. Идет «Русалка», идет «Жизнь за Царя», «Руслан и Людмила», «Рогнеда».
— Но есть же другия оперы?
— В свое время пойдут и эти. А теперь и этого довольно.
И отказывали в постановке «Псковитянки» Римскаго-Корсакова! Неужели и от Грознаго пахло щами и перегаром водки?
Играя Мефистофеля и желая отойти от «фольги», я попросил заведующаго гардеробом и режиссера сшить новый костюм — такой, в котором, казалось мне, я мог бы несколько иначе изобразить Мефистофеля. Оба, как бы сговорившись, посмотрели на меня тускло-оловянными глазами, даже не разсердились, а сказали:
— Малый, будь скромен и не веди себя раздражающе. Эту роль у нас Стравинский играет и доволен тем, что дают ему надеть, а ты кто такой? Перестань чудить и служи скромно. Чем скромнее будешь служить, тем до большаго дослужишься…
Как удушливый газ отягчали мою грудь все эти впечатления. Запротестовала моя бурная натура. Запросилась душа на широкий простор, Взял я паспорта, подушное отдал, и пошел в бурлаки, — как говорится в стихотворении Никитина.
Махнул я рукою на ассирийскаго царя Олоферна, забрал все мое движимое имущество и укатил в Москву к Мамонтову.
Только ли к Мамонтову? Я был в том периоде человеческаго бытия, когда человек не может не влюбляться. Я был влюблен — в Москве…
В Москве мне предстояло, как читатель, вероятно, помнит, решить спор между аппетитной яблоней в цвету, нравившейся мне, и неудобоваримой «Принцессой Грезой», нравившейся С.И.Мамонтову. Я хочу исчерпать эту тему теперь же, прежде, чем я перейду к дальнейшему разсказу об эволюции моего сценическаго творчества. Дело в том, что этот московский период, в течение котораго я нашел, наконец, свой настоящий путь в искусстве и окончательно оформил мои прежния безсознательныя тяготения, отмечен благотворными влиянием замечательных русских художников. После великой и правдивой русской драмы, влияния живописи занимают в моей артистической биографии первое место. Я думаю, что с моим наивным и примитивным вкусом в живописи, который в Нижнем-Новгороде так забавлял во мне Мамонтова, я не сумел бы создать те сценические образы, которые дали мне славу. Для полнаго осуществления сценической правды и сценической красоты, к которым я стремился, мне было необходимо постигнуть правду и поэзию подлинной живописи.