Мемуары сорокалетнего
Шрифт:
К торжественному дню, который назывался, естественно, по-другому: тридцатилетие творческой деятельности — было сшито специальное платье модного свободного покроя, нечто в духе Аллы Пугачевой — много материи, воланов, какие-то крылья, трепещущие от дуновений, эдакая эстрадная штучка на один раз, на бравурный торжественный выход.
Намеченные гости оказались дисциплинированными. Все явились вовремя, нагруженные цветами и памятными сувенирами. Дабы не размазывать в мелких подробностях и эпизодах событие, гостей специально звали на час раньше назначенного времени и старательно накапливали в аванзале ресторана перед закрытыми дверями основного помещения, где тем временем дотошная юбилярша, уже в воланах и дуновениях, как невеста, вместе с метрдотелем обходила
Встречал гостей муж юбилярши.
Наконец в точно рассчитанный момент двери приоткрылись, все еще не позволяя любопытствующему оку приглашенных разглядеть богатую и разнообразную сервировку и щедрое изысканное угощение; в образовавшуюся щель выскользнула прекрасная юбилярша, чтобы приветствовать гостей, собрать первый разведочный урожай доброжелательных улыбок, комплиментов и пригласить всех в зал. При этом раздалась музыка, исполняемая в замедленном темпе заранее приглашенной хорошей группой, и гости, скромно придерживая папки с адресами и свертки с подарками, вошли в зал, где для каждого было приготовлено отмеченное небольшой изящной карточкой с фамилией, строго соответствующее рангу и званию место. Здесь, как при рассадке бояр в думе в эпоху местничества, ошибок быть не должно.
Собственно говоря, на этом и кончается самое интересное в этом вечере, потому что остальная его часть, включая танцы, когда счастливая юбилярша, сверкая хорошо смоделированной улыбкой, сделала тур вальса, увлекаемая своим почти знаменитым мужем, остальная часть вечера была традиционной, не лучше, не хуже, чем у всех, а уж Гортензия Степановна на таких вечерах побывала достаточно.
Интересно отметить только следующее: приветственных адресов, телеграмм и поздравлений было много. И когда седовласые мужчины звучными, привыкшими витийствовать голосами читали хорошо известные виновнице торжества фразы, Гортензия Степановна уже не вслушивалась в знакомый текст, только вспоминала, сколькими звонками, напоминаниями, какой лестью и обещаниями она этих фраз добивалась, и добилась — этих коричневых, зеленых и алых адресных папок, которые теперь престижной стопочкой складывали после прочтения у ее прибора.
Вечер прошел успешно, и хотя были значительные материальные затраты, но, как казалось Гортензии Степановне, она достаточно и прочно утвердилась в общественном сознании и общественном мнении как незаменимая и теперь могла долго, так долго, пока есть физические силы, заниматься своим почетным и не очень уж для нее стеснительным делом.
Вызова к директору телевизионной студии, который последовал приблизительно через неделю после праздничного вечера, она не испугалась. У Гортензии Степановны возникла шаловливая мысль, что директор хочет ее лично поздравить с юбилеем, о котором, конечно, был наслышан. Но потом она прикинула, что директор уже выхлопотал ей звание заслуженного работника культуры и в свое время выбил журналистскую премию республиканского масштаба — нет, из директора Гортензия Степановна выжала все, что он мог дать, значит, успокоилась она, вызывает директор, чтобы поручить какое-нибудь ответственное задание, как, впрочем, случалось уже не раз.
Гортензия Степановна поправила боевую раскраску на лице, посмотрела на себя в зеркало, осталась довольна и смело пошла в директорский кабинет, предвосхищая новые битвы и новые победы.
Как всегда директор, отличавшийся старомодной галантностью, вышел из-за письменного стола и, пока Гортензия Степановна семенила навстречу через огромный кабинет, встретил гостью на ковре и крепко, по энергичной моде еще 30-х годов, пожав руку, предложил сесть. Они сели не к его рабочему столу, не с краю длинного, как дорожка в кегельбане, стола для заседаний, а слева, в уютном уголке, где стояли несколько низких кресел, наивно приглашающих расслабиться, и столик. Тут же директор попросил принести чай, потому что, несмотря на свои семьдесят пять лет, он отличался и ясным озорным умом, и крутым нравом, но с ведущими сотрудниками своей телестудии предпочитал играть по их правилам — неспешные разговоры об искусстве, вкусный рассказ о прошлых жизненных встречах, крепкий чай, а как бы между делом и серьезное поручение или разработка новой эфирной концепции. Директор знал слабости интеллигентов, их податливость к административной ласке и вежливым манерам.
Пока вносили тоненькие старинной коллекционной работы чашки и заварной чайник, Гортензия Степановна — это был привычный налог за душевную встречу и чаепитие — не переставая болтала о последних художественных событиях. О выставках, на которых побывала, которые, по ее мнению, надо бы осветить в их программах, о невинных и не очень невинных лирических шалостях областной богемы, в общем, ненавязчиво вводила директора в курс дел.
Она, как, впрочем, и все в телецентре, знала, что директор любит знать все или почти все, чтобы не спасовать в эрудиции перед еще большим начальством. Директор ласково, несколько игриво посмеивался, поощряя Гортензию Степановну к дальнейшим откровениям, и разливал чай.
— Ну, что вы, Георгий Юрьевич, — воскликнула Гортензия Степановна, попытавшись перехватить чайник, это создало бы, по ее мнению, еще большую интимность, — разливать чай это женское дело.
— Полно, матушка, — улыбнулся директор, — я уж за вами поухаживаю, ведь вы у меня в гостях, да и я в таком возрасте, уже дедушка, что мне приятно вам услужить.
Чай лился густой и ароматной струей. Директор подвинул к Гортензии Степановне вазочку с печеньем. А ее несло. Она знала, что в эти полуофициальные минуты упрочает свой авторитет. Она стремилась показать себя грамотной, читающей интеллигенткой. Директор, не оканчивавший в свое время гимназий, к настоящей интеллигенции относился с пиететом и некоторой робостью. Она выдвинула давно вынашиваемый ею проект создания многосерийного телефильма о местной картинной галерее и по тому, как директор доброжелательно прикрыл глаза, поняла, что попала в точку, идея ему нравится. И так они болтали не как начальник и подчиненная, а как двое старых, чуть флиртующих знакомых, пока директор не произнес роковой фразы:
— Ну, а лично-то у вас какие планы, Гортензия Степановна?
Гортензия Степановна здесь невольно засуетилась, но нашлась:
— Вот на следующий год, если вы, конечно, Георгий Юрьевич, разрешите, я бы и занялась многосерийным фильмом.
— Да я, матушка, о личных планах спрашиваю.
Тут в душе у Гортензии Степановны что-то увяло, и первый шип нехороших предчувствий вонзился под сердце.
— Я ведь думаю, — продолжал директор, — что народ мы с вами немолодой, пора и отдохнуть, заняться собою, здоровьем, сажать цветы, растить внуков. Не устали, Гортензия Степановна?
«Он меня выталкивает на пенсию, — подумала Гортензия Степановна, — или мне это кажется?»
— Что вы имеете в виду, Георгий Юрьевич? — в тоне Гортензии Степановны интимность пропала, голос звучал отстраненно, с нотками агрессивности. Зато директор прибавил отеческих интонаций, он весь расплылся, еще больше внешне подобрел, и только в глазах, окруженных сеточкой мягких, доброжелательных морщин, на дне зрачков появились холодные искорки безжалостного турнирного бойца.
— Отдохнуть вам пора. Ведь это не блажь и не благотворительность, а государство определило пенсионный возраст для женщин в пятьдесят пять лет. Занимались этим и социологи, и гигиенисты, и геронтологи.
— Я еще полна сил.
Голос директора стал еще мягче:
— Я в этом не сомневаюсь.
— Вы не имеете права насильно перевести меня на пенсию.
— Конечно. — Директор аккуратно вынул из чашки сварившийся, потерявший свой смак, кусочек лимона и положил его на блюдечко. — Конечно, не имею права, но я имеют право отстранить вас от эфира. Будете готовить программы, редактировать сценарии, договариваться с авторами, в общем, тяжелая черновая работа.
— Но разве я не справляюсь?