Мертвые сыновья
Шрифт:
Исабель долго глядела на нее. Потом неожиданно взяла за руку:
— Послушай, Моника, будь же разумной, — сказала она. — Ведь я тебе желаю добра. Сама знаешь.
«Добра!» Моника подавила улыбку. («Добро для меня в другом. Желала бы ты мне добра, так не бросила бы на произвол судьбы, как собачонку, не лишила бы всех радостей детства, не отказывала бы мне во всем. „Добро!“ Смешно слышать!»)
Исабель стиснула ей ладонь.
— Моника, доверься мне, расскажи все. Я попытаюсь понять тебя.
Моника глядела на нее молча.
— Прошу тебя, Моника. Умоляю. Не скрывай… Думаешь, я не пойму? Да я сама тебе открою глаза, расскажу такое, что тебе и не снилось! Моника, детка, ведь ты еще ребенок! Я тебя многому могу научить, как ты не понимаешь? Доверься мне, один только раз, и у тебя не будет
Но Моника глядела на нее так, словно не слыхала ни слова.
— Разве ты не знаешь, что он сделал?.. Что случилось в те годы? Вероника ведь погибла по его вине, только из-за него, проклятого! Не верь ему, Моника, это ворон, волк! Он дурной человек, Моника!
Хищным движением она вырвала у Моники фотографии. Карточка Вероники упала ей на колени.
— Погляди на нее! — вымолвила она прерывающимся голосом. — Погляди, она была не старше тебя!.. Она могла бы принести счастье в Энкрусихаду, ее дети играли бы у нас в доме, но по вине этого человека она теперь мертва. Мертва, засыпана щебнем среди развалин, с ребенком от него во чреве… Да, от него.
Исабель прижимала руки к груди, губы ее дрожали. Никогда Моника не видала ее такой. Куда делась вся суровость, властность! Исабель страдала от какой-то затаенной боли, которую Моника не понимала до конца, но о которой догадывалась. Сердце Моники как-то странно екнуло. Она почувствовала отвращение, страх. («Вероника. Мертвый ребенок. Ребенок в животе. Мертвая Вероника среди развалин».) На нее накатила волна злобы, бунта:
— Оставь меня, ничего я не скажу! Хоть запри здесь навек, хоть убей, тебе никогда не скажу, ничего!
Голос ее пронзил сердце Исабели. Низкий, чуть хриплый — ломкий голос подростка. («Этот голос как журчание воды среди камней, как стук дождевых капель, как жизнь».) Исабель вздрогнула.
— Осточертели мне твои мерзкие истории! — говорил этот голос. — Ваши гнусные истории той поры, когда меня и на свете-то не было! Какое мне дело до ваших глупостей? Почему я должна за них расплачиваться? Вам-то наплевать на мою жизнь, на то, что я думаю, чего хочу! Ну, так и я не желаю ничего знать о вашем прошлом! Раз моя жизнь не важна для вас, то и мне не важны ваши дела! Хочешь знать, что я про вас думаю? Мертвецы вы, вот кто!
Моника вскочила, заложила руки за спину. Исабели почудилось, будто она улыбается. («Его улыбка, как резвый жеребенок, скачущий в облачке пыли туда, где мне никогда не бывать».) Но Моника и не думала улыбаться. Моника глядела на нее угрюмо.
Исабель онемела от ужаса.
— С чего это вдруг ты стала заботиться обо мне, Исабель? С чего бы это? Оставь меня одну, одну, как в детстве, когда, бывало, пораню ногу и ковыляю, плача, а никому и дела нет, только Солнышко подойдет облизать ранку!..
Моника отвернулась, чтобы Исабель не увидала ее слез. Она закусила губы, чтобы не разрыдаться перед Исабелью.
Всеми брошенная, всем чужая девочка, которой псы зализывали раны, которая боялась темноты и плакала по ночам в каморке близ чердака, заваленного старой рухлядью: поломанный манекен, пустые клетки, пыльные сундуки на замке. Девочка, которая в родительский день относила венок безобразных желтых цветов на могилу с надписью: «Беатрис». За этим именем она знала, угадывала другие голоса, твердившие: «Деревенщина, упрямая как ослица, деревенщина». Девочка, у которой мурашки пробегали по телу, когда она проходила мимо ограды брошенного дома, где на тутовом дереве щебетали птицы, будто старая музыкальная шкатулка. Девочка, одинокая, заброшенная, взбиралась по грязной темной лестнице к Танайе в поисках ласки, тепла.
А теперь она и это тепло утратила. Впрочем, может, его и не было никогда по-настоящему.
Исабель подошла, обняла ее за плечи. Заговорила полуласково, полускорбно:
— Как у тебя язык повернулся? Так-то платишь мне за заботу! Кто тебя кормил, одевал, читать учил? Неблагодарная! Что ж, мне не впервой! История повторяется. Господи, господи, что за дурная кровь в этой семье!
Исабель отошла в сторону, сложила руки будто для молитвы. Гнева уже не было ни в ее голосе, ни во взгляде. Только давняя-предавняя усталость. Усталость, которая накатывала откуда-то издалека. Привычным, машинальным движением Исабель поправила
— Бесполезно, Моника. На этот раз не будет как тогда. Можешь не сомневаться, не будет. Я поставлю на своем — не добром, так злом, но своего добьюсь. Пойду к нему, если понадобится, поднимусь в лес и снова вышвырну его с нашей земли. Да, вышвырну, и чтоб глаза мои его больше не видали — ни живым, ни мертвым.
Она сказала «чтоб глаза мои его больше не видали» уверенно, убежденно. Вскинула голову и добавила тусклым голосом, без ненависти:
— Змею я вскормила…
Моника все еще стояла, заложив руки за спину, короткие бронзовые кудряшки свесились на лоб. Блестит гладкая, обожженная солнцем кожа. Руки и ноги крепкие, в них угадывается биение крови. Голые руки и ноги в царапинах от колючек и шипов. От нее пахло землей, а в волосах запутались не то травинки, не то лепестки цветов. А может, это просто воспоминание о траве, о лугах, о грязи и пыли дорог. О лоснящейся в грозу коре старых буков, о камнях, обросших лишайником. («Ах, ревность, ревность, пронесенная из поколения в поколение, моя страшная, грозная верность, пронесенная сквозь поколения и время, мимо подростков, которые вдруг становятся женщинами, полными юности и жизни. Моя жизнь была сплошным самопожертвованием — все отдавать, работать для других, на других, копить для других и одну только иметь опору, один старый кряж, прислониться к нему и думать: только ты, отец, из моего времени».)
Исабель посмотрела на Монику так, словно увидала ее впервые, словно и не видела никогда раньше. Словно за несколько часов Моника выросла, изменилась, глядела на нее другими глазами и разговаривала незнакомым голосом. И только тут Исабель разглядела скромный, почти бедный наряд Моники — свитер, который она сама связала ей еще три года назад. Свитер уже стал узок и короток, плотно обтягивал маленькие груди, гибкий и в то же время сильный стан. Моника была высокая, стройная, с покатыми плечами, с длинными, красивыми ногами. Она выглядела так, будто выросла на вольном воздухе, под солнцем и дождем. Глаза большие, круглые. («Все у нее — для бегства вверх по склону, сквозь чащу деревьев, для земли и травы».) Глубокая тоска охватила Исабель. Казалось, эта буйная сверкающая юность, едва расцветшая, еще сильнее отчуждала ее от нее самой, безвозвратно погружала в прах и пепел забвенья, работы, долга, отреченья — полного погребения души. Исабель вспомнила новорожденную девочку, которую она на руках несла к купели, — крошку в белом крахмальном балахоне, обшитом старыми бабушкиными кружевами. («Я выкраивала ей платьица из старых бабушкиных нарядов. Вязала ей чулочки, подстригала кудряшки, и они падали на пол, а я выметала их — стружки бледного золота. Помню, как я мыла грязные ручонки, помню теплое тельце спящей девочки; ее первые шаги от двери до кресла, первый зубик — я терла ей десну наперстком, чтоб он скорей прорезался… Ее первое слово, от которого я расплакалась, ее корь, ее ангины, те ночи, когда я лежала на тюфяке возле ее кроватки, буквы, которые я показывала ей, а она повторяла, сверкая зубками — такими белыми, новыми, маленькими. Ах, та девочка, та жестокая девочка, она позабыта, про нее не вспоминают, ее похоронили в могиле, которую не надо рыть, — в могиле времени. И другая девочка, и мальчик, и все малыши, все дети, те, что умирают непонятно как, непонятно почему, умирают на руках у нас, как желанья, как мечты, как невысказанные слова, которые потом кинжалами впиваются в сердце. Мертвые дети, мертвые дети нашей крови, неродившиеся дети нашей жизни, нашего отчаяния и трусости, нашей злобы и нежности — неродившиеся, загубленные дети».)
Исабель тихонько пошла к двери. Нащупала ключ от этой комнаты в связке других ключей, бренчавших в кармане передника. С порога оглянулась на Монику отсутствующими глазами. Вон она стоит — ненавистная соперница, неожиданно ставшая женщиной, разбившая ее жизнь.
« Даниэль, братик, сын мой».
Исабель вышла, заперла дверь на ключ. «У меня хватит мужества снова вышвырнуть его. А если понадобится, то и убить его, сжечь, стереть память о нем с этой земли».
« Проснись, Даниэль, спустись вниз, Даниэль, в Энкрусихаде полно работы».