Межледниковье
Шрифт:
"Невыразима была моя грусть"...
Но это был лишь первый критический выстрел на поражение.
Полтора года спустя Борис Слуцкий, очень интересовавшийся горняцким Лито, подарил мне свою первую, недавно вышедшую книгу стихов "Память", написав: "Олегу Тарутину в доказательство, что от статей не умирают".
Вряд ли Слуцкий имел в виду эту полуторагодовалой давности статью.
Так начался мой контакт с печатной критикой. Переживал я этот удар в одиночку. Кружковцы, конечно, сочувствовали мне, говорили, что все это несправедливая чушь, не стоящая нервов, что через день даже те, кто читал эту статью, о ней позабудут...
Глеб Сергеевич, который в литературной жизни навидался всякого и начисто был лишен сентиментальности, сказал так:
— Привыкай, брат, к таким зуботычинам. Литература вообще дело жестокое, а это еще что! И чтоб никакого слюнтяйства!
Главное, что меня угнетало, — это неотступная мысль о том, что эту статью читал и обсуждал весь город. Какое там "через день позабудут". Я представлял, как статью обсуждают на занятиях в вузовских кружках, просто в студенческих компаниях: "А про Тарутина читали? Как он его, а?.." — и мне хотелось взвыть от бессильной обиды и тоски.
Внешне же я держался браво. "Водосточная труба. На конце трубы — губа. Слюни капают с губы — Сеет дождик, стало быть. На глазах у всех людей Чуть не капнуло с моей, Но в момент в последний слюни Я не свесил, я их сплюнул. Сплюнул слюни и пошел. Шел и думал: хорошо! А деталью характерной Было то, что было скверно..." — из стихов тех дней.
Как бы в доказательство того, что статья не прошла незамеченной в студенческой среде, на мое имя в редакцию "Горняцкой правды" пришло письмо. Но письмо — мне в поддержку, на четырех страницах, убористым почерком. Писал студент-универсант, второкурсник, некто Юрий Кузнецов. Он начал с того, что матерными словами (впрочем, извиняясь за это) покрыл и Яковлева, и всю официальную критику, которой просто не дано услышать и понять молодых.
"Ты, Олег, — писал он, — прочтя эту статью, быть может, поверил этому мудаку и усомнился в своем пути? Не верь и не сомневайся! Они же этого только и ждут!"
Далее Юрий Кузнецов писал, чем ему нравятся мои стихи и чего, по его мнению, в них еще не хватает. Завершая письмо, универсант признавался, что тоже пишет и, мол, неплохо было бы нам встретиться и поговорить очно.
Но я не встретился и не поговорил — надо было уезжать на практику.
26
На практику я устроился от лаборатории геологии угля, коллектором. Практика предполагалась интересная. Из Питера нас ехало трое: начальник отряда и я с еще одним студентом-ботаником. Поездом до Караганды, а далее — машиной, в самый угол Юго-Восточного Казахстана, в город Зайсан, откуда уже — к самой китайской границе.
В Караганде, где многое было узнаваемо мной с прошлого года, мы несколько дней расслаблялись на базе московских биологов, в Ботаническом саду (сравнить с прошлогодними вокзальными лавками!), а затем погрузили отрядное барахло в грузовик с брезентовым верхом и двинулись в путь к той самой китайской границе.
Отряд наш увеличился на трех человек: на повариху и работягу местного найма, плюс — шофера-москвича, мужчину лет под сорок по имени Леша. Машина тоже была московская, пригнанная своим ходом из столицы. Начальник — толстый, уравновешенный, смешливый геолог-угольщик — ехал в кабине, временами подменяя шофера. Мы четверо, откинув спереди брезент, сидели в кузове на длинном рундуке, горланили песни
Мы катили по малолюдным степным дорогам, минуя поселки, становища, целинные совхозные палаточные городки, снова становища, снова поселки... Изредка останавливались там, где имелись столовые или магазины, — поглазеть. При начале сумерек мы начинали присматривать место для ночлега, машина съезжала с дороги, мы разводили костерок, ужинали, а потом вынимали раскладушки, спальные мешки и укладывались под открытым небом, под звездами. За весь долгий путь я не помню ни одного дождя, ни одной пасмурной ночи.
Так добрались мы до Зайсана, родины Павла Васильева, расстрелянного поэта (Глеб Сергеевич читал нам его стихи).
Славный, тихий, зеленый, одноэтажный городок. Все бы хорошо, кабы не устрашающие, на каждом шагу расклеенные уведомления санэпидстанции: в районе столько-то процентов сифилиса, столько-то трахомы и прочих пакостей, передаваемых не только половым путем.
За "половой путь" страшиться нам не приходилось: одна прибабахнутая повариха, да и та старуха.
Через день мы уезжали из Зайсана в горы, на угольное месторождение Кендерлык, часть которого была на китайской уже территории.
Лагерную стоянку начальник выбрал прошлогоднюю, где все уже было определено: место для палаток, место для костра, отхожая сторона для мужчин, то же — для поварихи. Неподалеку был родник (а между тем платили безводные). С топливом было немного напряженно, но мы в первом же маршруте наломали угля из самого мощного пласта и привезли в лагерь, а древесины на растопку можно было насобирать в округе.
Покатился полевой сезон. До месторождения было километров семь, и мы рассчитывали ездить туда на машине. Но машиной был сделан лишь один рейс, тот самый, угольный.
Долина реки Кендерлык после любого дождя раскисала, и в первом же рейсе машина завязла, буксуя и швыряясь грязью. Неподалеку был холм, весь усеянный плитками песчаника, часть из которых почему-то торчала вертикально. Эти песчаниковые плиты мы и начали подкладывать под колеса, пока машина не выехала на твердый грунт.
А на обратном пути у того же бугра нас остановили трое казахов, пожилой и двое молодых. Они кинулись под самый бампер, потрясая дрынами, — вот-вот саданут по ветровому стеклу или по фарам. У двоих на поясе болтались ножи.
Что за притча? Чем же довели мы их до такой свирепости? Уж не за шпионов ли они нас приняли в пограничной полосе? Все стало ясно, когда один из казахов, устав шипеть, плеваться и мотать головой в сторону холма с песчаниковыми плитами, а также тыкать пальцем в плиты, устилающие топкое место, не изобразил покойника, скрестив на груди руки и закрыв глаза. Вот в чем дело: бугор был местным кладбищем, плиты — надгробьями, а мы, стало быть, — осквернителями могил! Да нас за это зарезать мало!