Межледниковье
Шрифт:
С самого приезда в Абакан у меня "пошли" стихи. Тем самым долгожданным косяком, как некогда в школе. Улучив свободное время, я жаждал одного: уединиться, в крайнем случае, отвернуться от всех в углу под брезентом со своей стихотворной пикетажкой. Под стихами я отмечал места их написания: улус Телехов, озеро Буланкуль, город Аскиз, река Таштып... Питерская суета сменилась ностальгией по дому, по родному городу, все по той же первой любви. Ностальгия воспринималась как некая брешь в душе, и я, заколлапсированный в чужом пространстве, заполнял эту брешь стихами. Это были уже другие стихи.
Еще месяц спустя преподаватель укатил в Ленинград
Наступила осень. Я помню последнюю нашу стоянку на реке Таштып. Тамара и Дима уже спали, а я лежал в мешке и, пристроив в головах огарок свечи, читал "Мифы Древней Греции в переложении профессора Куна. Захотелось пить, а в чайнике и в ведре было пусто. Я вылез из палатки, в майке и трусах, в сапогах на босу ногу — из належенного тепла в холод. Вокруг была тьма, но река, лежащая в полусотне шагов от палатки, угадывалась по рокоту переката. На этот звук я пошел со своей кружкой. Зачерпнул воды, напился, задрал голову в небо, сплошь усеянное звездами, потом увидел нашу палатку, неожиданно ярко подсвеченную изнутри горящим огарком моей свечи, и вдруг все это — река, звездное небо, палатка со спящими там близкими мне людьми, этот огонек и "Мифы" — все вдруг соединилось в острейшем ощущении счастливой благодарности кому-то или чему-то за то, что я стою тут и все это вижу, вообще за то, что я живу на Земле.
Сейчас бы я сказал: благодарности Богу, но тогда я в него не верил.
С абаканской практики я уехал раньше Димы Иванова: родители просили заехать к брату, работавшему после окончания института в производственной партии под Карагандой. Это был значительный крюк на пути в Ленинград: от Петропавловска на Караганду и далее на каких-то бензовозах еще за двести с лишним километров, в братову партию. Та еще это была поездочка — с многодневным ожиданием этих самых бензовозов, с ночевками по каким-то вокзальным закуткам, кишащим всевозможным бродячим людом тогдашней Караганды. Благо, брать у меня было нечего. Что я знал тогда о Карлаге, о других казахстанских лагерях, о ГУЛАГе вообще!..
Домой я вернулся, переполненный разнообразными впечатлениями, с несколькими десятками стихотворений в пикетажке.
23
Осень пятьдесят пятого ознаменовалась для меня тем, что я опять влюбился, опять неудачно и опять — в Галю. Была она первокурсницей и как иногородняя жила в одном из институтских общежитий в Лахте. (Эта пресловутая Лахта, обрастая разнообразными рифмами, пошла теперь кочевать по моим стихам, как некогда Морской проспект.)
Нынешняя Галя попалась мне на глаза на осеннем первенстве вузов по легкой атлетике. (Она бегала спринт, но довольно слабо.) Тогда она возвращалась к старту после проигранного забега (майка, трусики, носочки, шиповки) и враз покорила мое сердце фигурой, загаром, короткой стрижкой, капельками пота на лице.
После этой встречи я, почти забросивший тренировки, вновь стал усердно посещать институтскую секцию ради этой Гали номер два. (Кстати, Галя номер один к тому времени вышла замуж и чуть ли уже не родила.)
Кличка спортсменки, навязанная мною приятелям, посвященным в мои чувства, была "грубая
— Ну, а ты-то куда? — говорила она немного в нос (мы сидели в читальном зале библиотеки, и я встал вслед за ней, поднявшейся с места). — Чего ты-то вскочил? Собираешься меня в туалет провожать? Ну, пойдем, если хочешь.
Поэзией она не интересовалась совершенно, книг почти не читала да еще и училась еле-еле. Единственным известным мне ее увлечением было пение в институтском хоре, только как она голосила там со своим прононсом, следствием перенесенного в детстве гайморита?
Ко мне Галя номер два относилась совершенно наплевательски, изредка снисходя до согласия сходить со мной в кино или позволить проводить ее до электрички (общежитие в Лахте). А как я себя вел в период этой влюбленности — и вспоминать тошно.
— Да брось ты за ней по всему институту гоняться! — убеждали меня приятели. — Она ж тебя в гробу видала! А посмотри, какая девочка (называлось имя) к тебе неровно дышит, а ты тут позоришься!
Что там "девочка", что там "дышит"! Я думал только о своей "грубой красавице", со щербинкой на переносице, с гайморитовым прононсом, с ее необычным равнодушием к литературе, с ее влекущим равнодушием ко мне.
Это наваждение тянулось на протяжении обоих учебных семестров и стоило мне немалых нервов. Впрочем, и творчество оно питало.
Стихи, написанные в Хакассии, я читал на первом занятии кружка вместе с остальными ребятами, привезшими свой летний "улов" со всех концов страны: Ленька — из-под Воркуты, Городницкий — с Гиссара, Брит из Сибири, Гена Трофимов — из Прикаспия. Это было памятное чтение. Я слушал товарищей со смешанным чувством гордости за них и некой ревности: ты-то как на этом фоне?
— Откуда что берется! — говорил Глеб Сергеевич. — Золотая у вас специальность, ребята.
Не тогда ли он окрестил поэтическое направление своих питомцев "горняцким реализмом"?
Опять у нас появились новички-первокурсники: Лена Кумпан, Эдик Кутырев, Андрей Битов (тогда еще не прозаик, а поэт).
Об одном грядущем нашем сотоварище Глеб Сергеевич предупредил нас особо. Давид Яковлевич Дар, такой же, как и наш Глеб, подвижник и воспитатель молодежи, руководитель Лито при "Трудовых резервах", передавал горнякам лучшего своего поэта — Глеба Горбовского.
— Я запомнил его по консультации в "Смене", — рассказывал нам Глеб Сергеевич. — Был там у него в одном стихотворении больной на приеме у врача. Стоял он перед врачом, худой, почерневший и согнутый, как горелая спичка. Хороша метафора? В общем, посмотрите сами, что это за поэт. Давно пора нам внести в Лито свежую струю. Но предупреждаю: держите ухо востро!
И вот появился у нас Глеб Горбовский — очкастый, кудлатый, с лицом красивым и породистым, с кистями рук, синеющими наколками, с двумя отрубленными пальцами (исколот он был весь, это мы узнали потом, как и подробности его фантастической биографии). Был Глеб как-то затаенно-надменен: мол, дайте мне только начать читать, поймете, с кем имеете дело, на хвосты сядете!
Он начал читать. "Муха", "Ерш", "Ослик", "Спички", другие — из самых забойных своих стихов той поры. "... Ослик тот до смешного скромен. Даже к детям он равнодушен. Город грохает, так огромен. В центре — ослик. Кульками уши. Тихий ослик, немного грустный. Служит ослик, как я — искусству".