Межледниковье
Шрифт:
Первым из кабины вынесло шофера Лешу: сейчас, мол, айн момент! Все на место отнесем, поставим, как было, я примерно помню, где какая плита торчала. Успокаивающе улыбаясь, он нагнулся за ближайшей плитой, потянул ее, чмокнувшую в грязи. И тут же старик взвыл еще яростней, ухватясь за нож: шофер своей любезностью, видимо, только усугубил кощунство. Лешу как ветром внесло обратно в кабину, он заскрежетал коробкой передач, надавил на газ.
— Ты же тут второй год! — негодуя, орал он на начальника. — Предупредить не мог? Всю машину
О себе, зарезанном, брошенном окровавленным трупом у подножия оскверненного кладбищенского холма, он и думать не хотел.
— Мы другой дорогой ездили, — невозмутимо отвечал толстый начальник. — Там на три версты дальше. Ну, хочешь, опять по ней будем ездить?
Но ни по этой, ни по той дороге Леша ездить не согласился. Когда мы уходили в маршрут, он оставался в лагере, либо ковыряясь в моторе, либо болтаясь по окрестностям в надежде подстрелить сурка: во-первых, шкурка, во-вторых, сало, очень полезное при его предрасположенности к туберкулезу.
— Черт с ним, — флегматично говорил начальник Валя Воронов, — кто ж знал, что такой прохиндей попадется? Будет в Зайсан с Николаем ездить за продуктами и за почтой — все хоть какая-то польза.
Рабочий Николай определенных обязанностей тоже не имел. Изредка он ходил с нами, когда предстояла особо тяжелая носка накопленных образцов и угольных проб. Или мы брали его на проходку расчисток и небольших канав. В общем, чувствовала себя эта пара как на курорте, а излишки энергии сжигала в непрерывной карточной игре, ежесуточно начиная новый счет. Иногда, просыпаясь душной ночью, я слышал из соседней палатки их приглушенные голоса:
— Тридцать шесть — двадцать девять!.. Давай сдавайся, спать охота!
— Играй! Утром сговаривались — до восьмидесяти, и будем до восьмидесяти!
Примерно так же, как эта карточная игра, тянулся и наш бесконечный послойный разрез угленосной толщи Кендерлыка. С утра мы начинали с того места, на котором заканчивали накануне. Я усаживался с пикетажкой на коленях, начальник отряда диктовал, поочередно постукивая молотком, меряя рулеткой или работая компасом:
—...аргиллит — семнадцать сантиметров, углистый аргиллит — одиннадцать сантиметров, уголь — двадцать два сантиметра. Простирание — то же, падение — северо-восток, угол двадцать шесть градусов. Проба угля. Какой там у нас номер?
— А хрен его знает...
— Так и напишешь: "хрен его знает"? И, вообще, двигайся ближе, что я, орать тебе должен, диктуя?
Пот капал на страницу пикетажки с разбухшего лба, с кончика облезлого, саднящего носа, расплывзлись только что написанные буквы. Ни облачка, ни тени, и камни вокруг — как сковородки. На этом камне я уже присиделся, а надо пересаживаться ближе к Валентину, на новое место, свежей раскаленности. В трех километрах отсюда — река Кендерлык, а идти бесполезно: еще пуще ужареешь на обратном пути...
— ...известняки — десять сантиметров, аргиллиты — двенадцать сантиметров,
— Да смерь ты все переслаивание враз, Валя!
— Яйца курицу не учат, — невозмутимо отвечал начальник (ему, толстому, было еще жарче). — У нас послойный эталонный разрез, понял?
— Понял, понял. Яйца ты лучше не поминай, они уже сварились...
— Через десять метров — перекур. Известняки — двадцать три сантиметра, аргиллиты с обилием флоры хорошей сохранности. Проба...
Где-то поблизости колотил флору Сергей, универсант-ботаник...
Наконец-то перекур. Подходит Сергей. Мы выпиваем по глотку степлившейся воды, бывшей с утра — родниковой, зуболомной. Валентин дымит своей беломориной, а я лежу в расслабленной позе, носом в землю. "Перекур. А я — некурящий. Я уткнулся в траву лицом. Муравей соломину тащит, От натуги совсем пунцов. Не помеха я доблестной пробе, Но в глазу — вопросительный знак: Разве можно здоровьишко гробить? Для кого ты стараешься так?.."
Стихи можно додумать на обратном семикилометровом пути, когда уже иссякнет общий разговор и каждый будет идти, думая о своем. Или додумывать стихи уже в палатке, где мне разрешено палить свечу хоть до утра.
Два года спустя в многодневных, воистину изнурительных маршрутах в дальневосточной тайге я вспоминал этот зайсанский сезон как истинный курорт. Подумаешь, жара, подумаешь, однообразие! А кабан, подстреленный Валентином, а халцедоновые гальки реки Кендерлык, а пограничники?
...Пограничники совершенно безмолвно, под мягкий топот копыт и лошадиное всхрапывание вылетели однажды на рассвете на наш бугор. Проснулись мы от зычного приказа:
— Выйти всем и предъявить документы!
Ошалевшие, мы выскочили из палаток. Пятеро конников с карабинами за плечами, окружив наш лагерь, натягивали поводья, сдерживая коней. Мне запомнилась картина: Валентин, одной рукой подтягивающий сползающие трусы, а другой протягивающий пачку наших документов старшему коннику с биноклем на груди, а также повариха, полузавернутая в простыню у входа в палатку. Все пограничные взоры были устремлены на нее, застывшую в позе испуганной нимфы.
— А что, собственно, случилось? — забирая стремительно просмотренные документы, спросил начальник. — Мы здесь уже второй месяц работаем...
— Граница! — коротко и сурово бросил старший с биноклем, не сводя глаз с поварихи. Потом он круто развернул коня и кинулся во весь карьер с нашего бугра. За ним устремились остальные конники. Мы смотрели им вслед, разинув рты.
— Тьфу! — плюнула повариха. — Бабы живой они не видали! И не лень было фраерам лошадей морить.
Скорее всего, она в самую точку определила цель погранналета.
— Теперь уж точно умыкнут тебя, Тамара, — зевнул начальник, подтягивая трусы, сползающие с живота, — супротив заставы нам не устоять. Пошли досыпать, что ли...