Межледниковье
Шрифт:
Мартовский, 1956 года, номер журнала "Молодая гвардия", где отделом поэзии заведовал тогда всеми нами уважаемый поэт Евгений Винокуров, открылся большой подборкой студентов-горняков (Куклин, Брит, Городницкий, Агеев, Тарутин) под рубрикой "В пути" и с предисловием Глеба.
Не знаю, какую славу стяжали этой публикацией мои сотоварищи, а моя известность докатилась аж до города Махачкалы.
"Уважаемый Олег Тарутин! — писала корреспондентка (на адрес института). — Прочла Ваши стихи в журнале "М. Г." № 3. По-моему, у вас есть хорошие задатки", — писала она, оскорбив меня этими "задатками"
Почему эта Стелла Павловна решила написать мне, а, например, не Алику Городницкому, не ведаю, должно быть, интуитивно выбрала среди публикаторов того, у кого хватит тщеславия и досуга ответить далекой любительнице литературы.
На первой же лекции я состряпал ответное послание в Махачкалу по всем правилам солдатской переписки: с описанием трудностей солдатского (у меня — экспедиционного) быта, с легким сетованием на отсутствие женской ласки (это приходится заменять спортом) и, естественно, с просьбой прислать фотографию.
Ответ не замедлил прийти (я уже не ленился проверять свою ячейку институтского почтового стенда на букву "Т". Письмо удивило меня вложенным в конверт газетным портретом Ива Монтана. Что за притча?
Стелла писала, что посылать фотографию у них в Махачкале считается дурной приметой, она отсылает мне портрет любимого киноартиста и певца, а себя постарается описать сама. "Глаза — большие, карие, — начиналось самоописание, — лицо чистое, овальное, рот гример называет грустным" (Стало быть, все-таки артистка.) Описание было долгим, но в дальнейшие подробности я не вникал, все было ясно: крокодил.
Еще махачкалинская зазноба писала о своей "насыщенной, интересной жизни, о поездках в Чехословакию, Болгарию, еще куда-то..."
— Слушай, — говорили мне приятели из группы, читавшие это письмо, — мы тут с хлеба на квас перебиваемся, а она по заграницам раскатывает, представляешь, какая состоятельная? Напиши ей, что без денег маешься, без стипендии, мол, что это отрицательно сказывается на твоем творчестве. Напиши, а? Тебе не нужно — нам отдашь!
Но я уже решил прервать солдатскую переписку с далекой актрисой.
Вслед за публикацией в "Молодой гвардии" литкружковцев ожидала еще одна приятность этого года: институтский профком выделил деньги на издание ротапринтного сборника своих поэтов тиражом в триста экземпляров.
Целый месяц кружковцы и добровольцы-студенты разбирали горы листов с синебуквенными, довольно неряшливо отпечатанными текстами, верстали экземпляры. Стихи отбирались Глебом Сергеевичем и редколлегией в лице Брита, Городницкого и Саши Гдалина (старосты). Все они оканчивали институт в этом году.
Сборник начинался стихами неизвестной нам Нины Островской, давней выпускницы Горного, затем шел Лев Куклин, тоже окончивший пару лет назад, в наше время в Лито не ходивший, далее — Борис Рацер, тот самый: "На трибуну вышел Рацер", а далее уже все истинно наши, по годам поступления, по алфавиту.
Триста
Где-то в конце марта я обсуждался на Лито в очередной раз. Оппонентами у меня были Глеб Горбовский и кто-то из молодых кружковцев. Горбовский в ту пору осваивал пишущую машинку, то ли свою, то ли взятую напрокат, и свою рецензию принес в машинописном варианте. Я отчитал стихи. Часть из них, весеннего периода, ребята слышали впервые и, как мне показалось, слушали с удовольствием. Особенно при чтении коротенькой поэмки о весне. Началось обсуждение. Что говорил первый оппонент — я не помню, но вот рядом со мной на стул опустился Глеб Горбовский со своими печатными листками. Был он заметно смущен.
— У нас в квартире живет одна баба, то есть женщина, — начал он. — Она — филолог, кандидат каких-то литературных наук, я сам ей иногда свои стихи показываю, советуюсь по серости, — говорил Горб, слегка актерствуя, временами заглядывая в свои листы. — Ну, и Олежкины стихи я решил ей показать, может, скажет что-нибудь дельное, кандидат наук все же...
Что-то меня настораживало в этом глебовском разборе, почему-то стал я ожидать чего-то неожиданного и неприятного. Все слушали Глеба с интересом.
— Ну, прочла она всю эту подборку, — Глеб постучал ладонью по моей стихотворной пачечке, сколотой скрепкой. — Прочесть-то она прочла, но очень меня удивила. Она сказала, что все это не стихи, а чистое зубоскальство, пустое времяпрепровождение, такое, мол, может писать каждый, было бы желание...
Меня точно обварило изнутри — так это было неожиданно. При озадаченном молчании собравшихся Горбовский продолжал:
— Я ей даже не поверил: ведь это же Олежкины стихи, не чьи-нибудь! Но ведь и она — филолог, кандидат наук, должна же она в поэзии разбираться...
Чувствовалось, что Глеб не решается перейти к чему-то еще более для меня поганому.
— Да что ты все на свою бабу-кандидата ссылаешься? — перебил Глеба Ленька Агеев. — Ты свое мнение скажи. Ты что, тоже думаешь, что Алькины стихи — зубоскальство?
— А я и собираюсь сказать свое мнение! — озлился Глеб. — Я просто отталкиваюсь от мнения этой филологини. Я после разговора с ней вновь перечел тарутинские стихи под ее углом зрения. Да, во многом она права — в Олежкиных стихах полно зубоскальства. Вот, например, в поэме "Весна" начал он цитировать: "Весной не бывает без крови. Алеет она, пролита. У нас во дворе, на Баскове, убило сосулькой кота ..." — что это как не зубоскальство?
— Да не в этом же смысл стихотворения, — сказал Агей, — а если начать вырывать из контекста, то и "Муха" твоя — зубоскальство. "И в блюдечке елозит хоботком..." — привел он строку из глебовского знаменитого стихотворения.
— Да я вообще могу замолчать!
– вконец обиделся Глеб. — Я старался, на машинке рецензию отстукал ... Возьми, Олежка, может, пригодится, а я тебе желаю только добра.
Глеб передал мне свои листочки, вылез из-за стола и, как его ни уговаривали не обижаться и продолжать разбор, вернулся на свое место, рядом с Лидой Гладкой.