Mille regrets
Шрифт:
С дозорных башен детям бросали конфеты и печенье. Люди зажигали факелы и устанавливали их на воротах, на башнях, у перекрестков и у переправ. Долины Фландрии засверкали уже не заревом опустошающих пожаров, но огнями праздничного ликования. Дети распевали рождественские гимны во славу Иисуса Христа, самые слова которых несут в себе мир и веселье. Ибо на землю сошел такой великий покой, что, казалось, своим величием он заслоняет Бога. Да и может ли быть на свете большее благо, чем мир, не правда ли?
Мы же, подданные герцогов Бургундских, хотя и пережили позор разделения нашей родины после смерти Карла Смелого, очень быстро пришли в себя и принялись за восстановление. Фламандцы и народ Геннегау – люди весьма
Увы! Через четыре года после смерти отца пришла чума. Ужас, о котором мы уже забыли с тех пор, как прекратились войны, приплыл из Антиохии, пришвартовался в порту Антверпена, поднялся вверх по течению Шельды и проник в ее притоки. Семеро моих братьев погибли. Потрясенная горем, мать перестала есть. Курносая пощадила ее, но отняла всякую волю к жизни, и она, доверив меня попечению сельского приора, вскорости умерла. Священник держал меня при себе неохотно, но похвалялся, что он этим избавил от предсмертной тоски всеми уважаемую мужественную женщину. Я был самым младшим. Мне было десять лет, и я остался последним Гомбером в Горге. Как вы догадываетесь, после меня это имя уже никто не будет носить…
– Но как же случилось, что над тобой учинили подобную гнусность, мой бедный фламандец?
– Отсюда и начинаются волшебство и проклятие моей жизни, дорогой Гаратафас. Этот приор – настоятель церкви святого Варфоломея, старый и злобный ворчун, который знал из латыни не больше, чем Ave Maria[9] и Pater Noster[10], и путал Иеремию со святым Ремигием, – спал со своей служанкой, молоденькой девушкой по имени Беатриса. Она была сиротой, как и я, и попала к нему уж точно не без помощи нечистой силы. Я был еще сопляком, но я любил Беатрису, как можно любить только в детстве. Когда мы встречались у приоратского колодца, я пел для нее сентиментальные песенки – «жалобки», как их называют в народе. У меня был красивый голос и какая-то легкость в переложении модных куплетов на мои собственные мелодии. Наши северные песни сладостны как мед, но они могут стать горькими для того, кто их слишком любит. Особенно я пристрастился к итальянской песенке Fortuna desperata[11], которой меня научила еще моя мать. Однажды, когда я у колодца напевал ее Беатрисе, нас застал приор, возвращавшийся с обряда соборования.
Мы беспечно забылись в полудреме под ласковыми лучами майского солнца. Я положил голову ей на колени, и ее рука гладила мои волосы. Я молча вдыхал аромат, исходящий от ее колен и бедер и приправленный мукой и дрожжами, потому что она недавно ставила тесто для хлеба. Последние ноты моей горько-сладкой песенки укачали меня, и я уткнулся разогретой на солнце щекой и носом в полотно ее юбок, напоминавших мне мою мать. О, этот живой аромат, проникающий сквозь грубую ткань! Где-то далеко расщебетались влюбленные синицы. Что мне померещилось в этом смешении весны с отдаленными воспоминаниями? Не знаю, но я почувствовал сладкий толчок в глубине моих чресл. Будто что-то натянуло ткань панталон и причинило мне неудобство во сне, и я повернулся, чтобы мне стало покойнее возле Беатрисы. И тут какое-то сладостное волнение
Прихватив толстую палку, он, неслышно ступая, подобрался к нам и, что было силы, принялся колотить ею нас обоих. Я успел увернуться, и моей прелестной, моей нежной Беатрисе, ей одной, достался весь этот правеж. Он так разъярился и с такой силой лупил ее по голове, что она почти сразу потеряла сознание. Остановиться он уже не мог и продолжал наносить ей удары палкой еще и еще. Напрасно я кричал и бросался на него, пытаясь остановить его руку – моих детских сил оказалось недостаточно, чтобы противостоять его ревнивой старческой ярости. Кое-кто из соседей заглядывал в сад через калитку, но никто не вмешался. У Беатрисы был раздроблен череп, и в ту же ночь она умерла. Меня приор прогнал, без хлеба, без денег, без одежды, кроме той, что на мне была.
Я не знал, куда идти. Какое-то время я побирался на обочинах дорог, расплачиваясь пением. Но моя Fortuna Desperata оставляла привкус горечи у меня на губах, и ее последние куплеты я допевал с трудом – так больно мне было вспоминать мою бедную Беатрису. Я плелся наугад по течению медлительных речушек плоской долины. Их извилины должны были привести меня к Шельде.
По ее берегам чаще располагались большие города. Я думал, что смогу найти там какую-нибудь работу. Но что может быть хуже положения одинокого подростка? Мои рваные лохмотья и босые ноги не вызывали никакого сострадания. Нередко на меня спускали собак из-за нескольких овощей, украденных в огороде. Я поедал их недозрелыми и сырыми, отчего у меня часто расстраивался желудок, как, впрочем, и от падали, которую я отнимал у ворон, научившись отслеживать их полет, когда они искали трупы животных.
Приближался июнь, а меня все сильнее охватывал холод. Это были щупальца смерти, которые постепенно подбирались к моим членам. Накануне Иванова дня, когда все селения и перекрестки дорог украшались гирляндами, а к площадям съезжались телеги, груженые старой мебелью, предназначенной для праздничных костров, я свалился в придорожную канаву. Я так обессилел, что уже не мог держаться на ногах. Голова у меня кружилась, и помутневшими глазами я видел над собой ворон, ожидавших, скоро ли я стану их добычей. Прохладная свежесть травы как лед обожгла мне лицо. О, друзья, если бы вы знали, какой лютой стужей веет из царства смерти! Ее даже невозможно сравнить с холодом самой темной ночи в разгар самой жестокой зимы!
Я закрыл глаза с единственным желанием провалиться в сон, которому предстояло стать вечным. Где-то далеко, очень далеко, по ту сторону ватного тумана, который обволакивал мое сознание, мне померещился стук приближающихся лошадиных копыт. Лошадь пошла медленнее, потом и вовсе остановилась. Она издала короткий храп, и звякнули удила. Чья-то рука, должно быть, ее успокоила, потому что она затихла. Забренчали стремена, и послышалось, как на дорогу ступила нога в сапоге, потом вторая. Холод и чернота затопили меня.
Подобно тому, как аромат, исходивший от Беатрисы, перенес меня в рай, прежде чем я рухнул в пропасть, так другой, более сильный, более дикий запах, раздражавший мои ноздри, теперь вернул меня к жизни. Мой нос утыкался в лошадиную шкуру, и ее мускусный дух оживил меня. Я открыл глаза и увидел черные и блестящие бока животного, камни мощеной дороги, каблук сапога и складки богатого плаща, отливавшего аметистом. Всадник уложил меня поперек спины своего коня, между его шеей и своим седлом. До моих ушей донесся глубокий и немного хриплый голос: