Mille regrets
Шрифт:
Всякая вещь в его кабинете оказывалась поводом для очередного урока. Например, от некоего скульптора по имени Донателло, с которым он свел знакомство в Падуе, у него сохранились две бронзовые статуэтки: волчица, кормящая двух человеческих детенышей, и обнаженный юноша с пращёй в руке. Вместо того, чтобы трястись над ними с благоговением, как над реликвиями прошлого, и никому не позволять к ним прикасаться, он сам предложил мне взять их в руки и рассмотреть поближе. Так, ощупывая пальцами фигурки Рема и Ромула, и еще очень юного Давида, я узнал историю прославленных городов – Рима и Иерусалима, а также их царей и пророков.
В детском возрасте образование
По утрам я занимался письмом и чтением, после полудня изучал происхождение мира и его историю, прошлую и настоящую. Свои первые буквы я написал по латыни и на этом же языке составил свои первые фразы.
«Дитя, твой голос будет славить Господа. А со времен Григория Великого певчие славят Его на языке древних римлян. Ты должен в совершенстве овладеть этим языком. Мы начнем со слов мессы, потом займемся псалмами великого царя Давида, а их насчитывается сто пятьдесят, и они содержат все, что следует петь во хвалу Господу и во славу человека. Тебе также будет необходимо изучить книги Пророков, книги Царств и Апокалипсис. И затем – «Песнь песней» – единственную песнь о любви, которую может себе позволить певчий».
«Учитель, что такое певчий?»
«Царь среди певцов, каковым я и был в свое время. Церкви, монастыри и капеллы наших королевских домов настолько нуждаются в них, что у тебя никогда не будет недостатка в работе, если ты воспримешь все, чему я тебя выучу. Твое самое драгоценное сокровище – твой голос, figlio mio. И он так прекрасен!»
Искусство запоминания пришло ко мне одновременно с осознанием запредельности смысла библейских текстов. Моему учителю было очевидно, что моим предназначением могло быть только церковное пение и никакое другое занятие. Однако я не посещал церковь регулярно и бывал там, во всяком случае, не чаще, чем того требовало благочестивое отношение к большим праздникам – Пасхе, Пятидесятнице, дню Всех Святых и Рождеству. Я никогда не слышал певчих, зато слишком часто слышал грубых мужиков, которые ревели злые слова. В нашей деревне совсем не было церковных певцов, были только матери со своими колыбельными песенками, бродячие музыканты, а из священнослужителей – никого, если не считать мерзкого приора с его палкой.
В учености Жоскену не было равных. На смену латыни пришел греческий язык. Из Рима и Милана он привозил с собой старинные тексты, содержащие библейские песнопения на языке ранних христиан. Это были мелодии, подобные гудению больших колоколов, священные и простые. Они славили веру красочным и мужественным языком, на котором O Kyrios[15] заключает в себе более глубокое таинство, нежели латинское Dominus[16]. Затем он посвятил меня в мистическую символику звучания восьми тонов церковной музыки. Я выучился нотной записи cantus planus[17], ритмическим фигурам cantus figuratus[18]. Я постиг секреты дорийского, фригийского и миксолидийского ладов…
Минул год, за ним второй. К началу третьего Жоскен уже прошел
Под аккомпанемент голоса моего учителя, я с наслаждением постигал премудрости слогоделения и голосовых регистров, доставшиеся церковным певчим от Гийома де Машо и Филиппа де Витри. Наших двух голосов оказывалось довольно для создания простейшей полифонии. Я любил его низкий голос, мне даже нравилось, что он несколько стариковский. Подобно морю, которое качает и баюкает путника, лежащего на песчаном берегу, он был как утешение, как великий покой, восходящий откуда-то из глубин. Он давал мне уверенность в себе.
По вечерам, когда заканчивались уроки, Жоскен предавался своей страсти. У него была коллекция кристаллов. Он любовался ими, всматриваясь, как преломляется сквозь их грани пламя свечи. Он не отрывал от них взгляда, пока на глаза его не наворачивались слезы. Тогда он брал графитовую палочку и наносил на выскобленный пергамент ноты. Черные на белом листе, они казались проекцией световых лучей, отражаемых кристаллами.
«Что это вы делаете, учитель?» – спросил я его однажды ночью, увидев, что он дрожит всем телом, охваченный непонятным волнением.
«Я слушаю свет, figlio mio. Я слушаю небесный огонь. Его тайна представляется мне душой музыки, стезей совершенства, хранилищем всего самого священного из божественных творений. Взгляни – то, что скрыто в мертвой материи, оживает, едва я приближаю пламя свечи. Такова и музыка – бесплотная жизнь, что рождается в недрах нашей гортани и волнует сердца людей, вечно оставаясь невидимой, недоступной осязанию. Незримая и чувственная, недоступная для наших глаз, но живущая в наших сердцах. Каков парадокс, не правда ли? Удастся ли мне однажды ухватить ее сущность с помощью моих жалких нот? Сумею ли я донести истину до слуха людей? То, что я ищу, figlio mio, это ars perfecta – совершенное искусство! Однако очень скоро именно мы – музыканты – достигнем этой высоты!»
Мечта воплотить свет в звуки сопровождалась у него обширной перепиской с друзьями певчими. Для писем с их массивными печатями был отведен специальный сундук. Если ночные пристрастия учителя казались мне чем-то вроде безумия – я был еще слишком мал, чтобы увидеть какой-то смысл в этом мистическом созерцании, – то уже совершенно невероятной мне казалась возможность, вот так вот запросто, с помощью листа, исписанного скошенными буквами, посылать свои мысли через огромные пространства, да еще и получать в ответ на них какие-то сообщения. В моем воображении возникал гигантский дух, летающий над миром и оставляющий у наших дверей скрепленные печатью прямоугольники сложенной бумаги.