Миниатюрист
Шрифт:
– Ты рылась в моих книгах?
– Нет…
– Да. Ты их читала?
– Ну что вы…
Вдруг ее ущипнули, причем так сильно, что у Неллы рот округлился от неожиданности и задрожала рука. Хорошо хоть падение записки осталось незамеченным.
– Марин… – говорит она шепотом. – Мне больно.
Ей не сразу удается выдернуть руку.
– Я расскажу Йохану, – говорит она.
– Он недолюбливает предателей.
– Вы сделали мне больно.
– Убирайся. Если еще раз увижу тебя здесь, ты у меня дорого заплатишь.
Нелла бредет прочь от географических карт и птичьей лампы, от всех этих перышек и
Дверь захлопнулась, и сразу исчезли все запахи. Но вот она укрылась на своем острове, в своей кровати, ярко освещенная октябрьским солнцем, и зашептала в подушку: «Одного прикосновения мне хватит на тысячу лет. Моя дорогая. Сзади, спереди: люблю тебя».
Все это нацарапано впопыхах, и почерк другой, у Марин он текучий, не то что живая речь. Нелла вспомнила полученное ими в Ассенделфте письмо – оно было написано рукой Марин, в том нет никаких сомнений. «Она меня задушит. И повесит на балке, как очередное перышко». Нелла рисует в своем воображении, как качается на балке, башмаки сваливаются с ног, холодное тело согревают разве что теплые лучи, проникающие через окна. «Моя дорогая».
Марин начинает трансформироваться в фантазиях Неллы. Она сбрасывает свои унылые черные одежды и превращается в птицу-феникс, пропитавшуюся запахами мускатного ореха, гвоздики и корицы – но не лилии, никаких цветочных ароматов. Она – олицетворение города, дочь сильных мира сего, топограф, летописец флоры и фауны. Она притягивает к себе. Нелла зажмуривается в надежде прогнать видение, но ее преследует запах сандалового дерева, а воображение рисует соболиные шкурки, спрятанные у Марин под ханжескими черными юбками, и пожелтевший череп, который та держит в руках вместо букета. Кто она? Любовная записка, непредсказуемая, невероятная, со всем этим никак не вяжется.
«Люблю тебя. Сзади, спереди: люблю тебя».
Нелла накрывает голову подушкой, чтобы как-то защититься от этих слов. Пульсирует травмированная рука, и боль, кажется, только усилилась, но, слава богу, она наконец проваливается в глубокий, неодолимый полуденный сон.
Синяки
Спустя пару часов раздается стук в дверь, и, не дождавшись ответа, входит Корнелия.
– Что у вас с рукой? – спрашивает она.
Нелла не шевельнулась.
– Да ладно. Не вы первая.
Нелла смотрит на нее как в тумане.
– Как ты догадалась?
Корнелия смеется.
– Я прожила в этом доме, можно сказать, всю жизнь. Она как краб: цапнула – и снова спряталась в своем панцире. Я уж давно не обращаю внимания и вам советую.
Нелла заколебалась. Корнелия, похоже, проявляет искреннее участие, и Неллу вдруг охватывает желание, чтобы ее по-матерински пожалели. Она показывает руку.
– Хороший будет синячок, – присвистнув, говорит Корнелия.
– А ты зачем…
– Вставайте. Мы идем в церковь.
– Нет.
– Так решила Марин.
– Я не пойду с этим крабом.
– Придется. – Корнелия вздыхает и, к удивлению Неллы, поглаживает ее по больной руке. – Проще пойти.
Нелла сознательно отстает на шаг от Марин, которая так громко топает по булыжной мостовой, словно та чем-то не угодила
– А где Йохан? – громко спрашивает она у Корнелии.
– На работе, – отвечает та, не поворачивая головы.
У Неллы в голове все перемешалось: султаны, сахар, серебро, слова Отто о том, что богатство надо поддерживать, иначе все утечет сквозь пальцы. Она понимает, что не надо задавать лишних вопросов, на которые следует один ответ: «Нет». Но любопытство сильнее доводов разума.
Их провожают взглядами люди с суденышек, откровенно разглядывают прохожие. Ни один их шаг по Дамстраат, мимо вытянутых вверх домов на Вармейстраат и витрин магазинов, торгующих итальянской майоликой, лионским шелком, испанской тафтой, нюрнбергским фарфором и гарлемским полотном, не проходит незамеченным. В глазах мужчин и женщин – оторопь, ревность, презрение и откровенный страх. Мужчина с лицом, изрытым оспинами, сидящий перед церковью на низкой скамеечке, бросает реплику по поводу темнокожего Отто:
– Я не могу нигде устроиться, а ты даешь работу этому скоту?
Марин напряглась, но не остановилась, зато Корнелия подходит к сидящему и заносит кулак перед его изъеденной болезнью физиономией:
– Это Амстердам, рябая рожа. Побеждает лучший.
Глядя на ее кулачок, мужчина разражается смехом.
– Это Амстердам, сучка. Лучший – это тот, кто дружит с нужными людьми.
– Корнелия, придержи язык, – говорит Марин. – Господи Исусе, неужели мы все оскотинились?
– За десять лет, что Отто живет здесь, ничего не изменилось, – ворчит служанка. – Что за народ!
Отто ничего не говорит, но Нелла видит, как сжимается его кулак, взгляд устремлен вперед и глаза делают вид, что ничего не видят, а уши – что ничего не слышат.
В основном все таращатся на Отто, но, слава богу, остальные помалкивают. Марин отличается большим ростом и со своей длинной шеей и высоко поднятой головой похожа на ростру корабля, оставляющего в фарватере волны повернутых в ее сторону голов. Идеальная голландка, безупречная, красивая, целеустремленная, единственное, чего не хватает, думает Нелла, так это кольца на пальце. Они с Корнелией с трудом за ней поспевают, а вот Отто с его длинными ногами держится рядом.
– Йохану следовало пойти с нами, – говорит ему Марин. – Со стороны это выглядит…
– Скоро придет партия сахара с Суринама, мадам. Ему надо подготовиться.
Марин, машинально обходя грязную лужу, ничего на это не отвечает.
– Сахар, – после паузы, словно взвесив это слово, произносит она с ненавистью. Марин протестующее подняла руку, и Нелла про себя отмечает, сколь изящны ее пальцы. – Довольно. Я не хочу говорить на улице на эту тему.
Отто притормаживает и дальше идет бок о бок с Корнелией.