Мираж
Шрифт:
— Леонтий, — предупредил командир батареи, — считай снаряды. Больше шестнадцати не дам. По четыре на орудие.
— Алексей Онуфриевич, на пристрелку-то для первого.
— Ладно. Ещё четыре и точка!
Вот это и есть настоящая служба. Ты едешь на прекрасной гнедой верховой лошади, металлические части седла и уздечки надраены до блеска, так же как и ножны клинка. Сапоги со шпорами в стремени. Девушки, хоть и шахтёрки, хоть и за красных все, а на тебя смотрят, как положено девушкам. За тобой — батарея. По четыре лошади
«Рысью ма-а-арш!..» Едва ли не самое трудное в училище было научиться командовать очень громко и очень протяжно, чтобы лошади успели понять команду.
Впереди из-за высотки — не очень густая стрельба. Пулемёта три-четыре. Перед высотой, в кустарнике, батарею остановили. Майор выбрал место для первого орудия, и на этом месте вбили колышек. Поставили буссоль, определили места остальных орудий, скомандовали ездовым. Искусство ездового — поставить орудие так, чтобы прицел оказался точно над колышком. Раздались команды: «С передков! Орудие к бою! Передки в укрытие!..» И для Дымникова команда: «С вами разведчик Петрачков и связист Скалкин. Бегом на высоту. Готовность связи — 20 минут».
— Не успеем, господин майор!
— Ррраз-говорчики!
Бегом поднимались на высоту, телефонист разматывал провод. Спотыкались в ямах, царапались в кустах. Минут через 25 достигли гребня. Здесь изредка посвистывали пули. Серый день шёл к концу. Внизу залегла цепь корниловцев. Они почти не окопались: так — кучки земли перед головой. Далее — темнели полосы окопов красных. Короткие фейерверки пулемётных очередей, винтовочные вспышки. Какие-то серые дома, безжизненная заводская труба.
Самое интересное происходило справа, на железной дороге, где в предзакатных солнечных лучах золотистой россыпью светились погоны вышедших из вагонов офицеров. Красные немедленно обрушили туда пулемётный огонь. Кто-то из деникинской свиты упал, кого-то понесли в вагон.
— Господин майор, — говорил по телефону с комбатом Дымников, — разрешите начать пристрелку по пулемётным гнёздам противника, а то они всех наших генералов положат.
— Ррраз-говорчики! Пристрелку разрешаю.
Дымников командовал, телефонист повторял команды:
«Гранатой! Буссоль 10, прицел 45, первому один снаряд огонь!»
Сзади ухнуло, прожужжал над головой снаряд, взметнулся кустик разрыва метров за 30 до главных окопов, исходящих пулемётным огнём.
— Так! — одобрительно воскликнул разведчик. — Давайте сразу шрапнелью.
— А трубку?
— 20 годится.
— По пулемётам противника! — командовал Леонтий. — Шрапнелью. Буссоль 10. Прицел 50! Трубка 20! Батарея, 4 снаряда, беглый огонь!
Шестнадцать изящных желтовато-белых дымков один за другим возникли над грязными пятнами и полосами окопов. Цепь корниловцев внизу дружно поднялась и быстрым шагом бросилась в атаку. Впереди у красных возникло замешательство. Прекращали огонь пулемёты, помчались какие-то двуколки в разные стороны и, наконец, побежали красноармейцы. В группе генералов прошедший в цепь марковцев Кутепов засуетился, пробрался к Деникину.
— Разрешите доложить, ваше превосходительство...
— Без чинов, Александр Павлович.
— Антон Иванович, это моя батарея решила исход боя.
— Поздравляю, Александр Павлович, вы отлично спланировали.
Май-Маевский, находящийся в окончательном состоянии «после», доказывал вежливо слушающему Врангелю, что Деникин совершил ужасную ошибку, вступив в законный брак.
— И всё потому, что не читал Диккенса, — объяснял новый командующий Добрармии. — Старый Уэллер у Диккенса говаривал: если тебе когда-нибудь перевалит за пятьдесят и ты почувствуешь расположение жениться на ком-нибудь — всё равно на ком, запрись в своей комнате и отравись, не мешкая.
— Но у него удачный брак, — возразил Врангель. — Дочери уже три месяца.
— За три месяца неженатый командующий дошёл бы до Москвы...
— Дойдём и с жёнами, — усмехнулся Врангель. — Видите, как хорошо бегут.
Бежали не все. Некоторые части отступали в порядке, отстреливаясь. Какой-то зоркий красный пулемётчик разглядел блеск стёкол биноклей на высотке и направил туда очередь. Дымников почувствовал, что его правую руку ошпарили кипятком, а затем длинным острым ножом насквозь проткнули плечо. Он закричал, упал и потерял сознание.
Утром в лазарете первым, кого он увидел после врачебного осмотра, был Вальковский. Тот самый константиновец, с которым вместе ехали из Питера; тот самый, у которого трагически погиб друг юнкер. Вальковский сидел в инвалидной коляске. Обе ноги отрезаны выше колен.
— В зимних боях, — объяснил Вальковский. — Осколки и мороз.
— Возьмём Москву — для вас, для таких, как вы, всё будет, — не очень убеждённо сказал Дымников.
— Может быть.
— Что?
— Может быть, возьмём Москву, а может быть, и нет. Все против нас. Кулаками грозят, камни в окна кидают, песни поют: «Смело мы в бой пойдём за власть Советов...»
— Что родители?
— Случайные вести доходят. О ногах я им не сообщал. Лучше умереть.
— Жить всегда лучше.
Пришёл Кутепов, серьёзный, сочувствующий, готовый сражаться до конца. Вальковскому сказал:
— Здравствуй, герой. Тебя не забываем. Всё, что надо — требуй.
— Ноги! — вдруг закричал Вальковский. — Ноги мне на-адо! Дайте мои ноги!..
И забился в истерике. Появились медсёстры, Вальковского увезли. Кутепов хмуро сказал:
— Солдат должен оставаться солдатом до конца и не хныкать. Мы расстреливаем мальчишек-комиссаров, и они не плачут, а поют свой «Интернационал».