Миры Клиффорда Саймака. Книга 18
Шрифт:
Он сказал чистую правду, поскольку был так ошеломлен, что статья не могла его всерьез обеспокоить. Он ощутил только глубочайшее удивление, заполнившее все его существо и не оставившее места для всех прочих чувств.
«Я хочу заключить с вами соглашение», — сказал чужак, сидевший в темном углу кабины ресторана много лет тому назад.
Но Харрингтон не имел ни малейшего представления о сути соглашения. Он не представлял, ни каковы были условия, ни с какой целью заключалось это соглашение, хотя и мог кое о чем догадаться.
Он писал книги тридцать лет без
Но теперь труд его жизни завершен, ему перестали платить вознаграждение, и он перестал обманывать самого себя.
Выплата вознаграждения прекратилась, и иллюзии, являвшиеся его частью, рассеялись как дым. Показное величие и мишура исчезли из его сознания. Теперь он уже не мог принимать старую колымагу за роскошный сверкающий лимузин. Теперь он снова был в состоянии правильно прочесть надпись, выбитую на надгробном камне. И воспоминания о матери, благородной старой даме в стиле Уистлера, исчезли из его мозга, — воспоминания, которые еще сегодняшним вечером были так глубоко внедрены в его сознание, что он пытался зайти в дом, бывший идеальным двойником того, который отпечатался в его памяти.
Теперь он понимал, что видел все, окружавшее его, в дымке, придававшей любому предмету солидность или изысканность, словно он был героем волшебных сказок.
«Но возможно ли такое?» — подумал он. Осуществимо ли столь длительное и всестороннее влияние на человеческий мозг? Неужели человек, находящийся в здравом уме, мог забавляться иллюзиями тридцать лет подряд, обманывая себя до такой степени? Может быть, он сошел с ума?
Харрингтон хладнокровно обдумал эту гипотезу, и она показалась ему маловероятной, потому что никакой сумасшедший не смог бы писать так, как он. А то, что он действительно написал все то, что считал написанным, подтвердил его сегодняшний разговор с сенатором.
Следовательно, все великолепие вокруг него было не чем иным, как химерой. Химерой, и ничем иным. Химерой, созданной с помощью того существа без лица, кем бы оно ни было, с которым было заключено соглашение в тот невероятно далекий вечер.
Харрингтон также думал, что ему, возможно, и не требовалось значительное вмешательство со стороны. Человеку вообще свойственно создавать иллюзии. Особенно талантливы в этом отношении дети — они действительно превращаются в то, чем хотят стать. Да и многие взрослые ухитряются искренне верить в то, во что считают нужным верить, или в то, во что хотят верить, чтобы обеспечить себе спокойное существование.
Шаг между реальностью и иллюзией преодолевается исключительно легко, подумал он, пожалуй, так же легко, как шаг между обычной формой самовнушения и полным самообманом.
— Мистер Харрингтон, — сказала женщина, — вы совсем ничего не едите.
— Нет, что вы, — ответил Харрингтон, взял вилку и нацепил на нее солидный кусок пирога.
Таким образом, вознаграждением за труд была эта его способность к созданию иллюзий, это дарованное ему умение творить без какого-либо сознательного усилия свой собственный мир, в котором он находился один. Вероятно, это было одно из предварительных условий его успеха как писателя — создание именно такого мира, именно такого образа жизни, которые, согласно чьим-то расчетам, обеспечивали наилучшее качество его работы.
Ну и какова же цель всей этой комедии?
Харрингтон не имел ни малейшего представления о том, что это могла быть за цель.
Конечно, если только вся совокупность его произведений не была ею сама по себе.
Тихо лившаяся из радиоприемника музыка оборвалась, и голос диктора торжественно возвестил: «Мы прерываем нашу программу для того, чтобы сообщить вам только что полученную нами новость. Ассошиэйтед Пресс передает: сенатор Джонсон Энрайт назначен Белым домом на должность государственного секретаря. А теперь мы продолжаем нашу музыкальную программу…»
Харрингтон застыл, не донеся вилку с куском пирога до рта.
— Печать судьбы может лежать на одном-единственном человеке! — пробормотал он.
— Что вы сказали, мистер Харрингтон?
— Ничего, ничего. Просто я вспомнил одну фразу. Это не имеет значения.
Тем не менее было ясно, что это имеет значение.
Сколько еще людей во всем мире могли прочесть и запомнить какую-нибудь строчку из его книг? На сколько судеб оказала воздействие какая-нибудь из написанных его рукой фраз?
Интересно, помогали ли ему писать эти фразы? Был ли у него талант, или он всего лишь записывал мысли, родившиеся в чьем-то сознании? Помогали ли ему писать в той же степени, в которой его заставляли заниматься самообманом? Неужели именно по этой причине он сейчас чувствовал себя не способным продолжать писать?
Но каковы бы ни были ответы на все эти вопросы, теперь все кончено. Он выполнил порученную ему миссию, и теперь его просто вышвырнули за дверь. И эта отставка оказалась столь же эффективной, столь же всеобъемлющей, как и следовало ожидать: все наваждение тут же превратилось в свою противоположность, начиная с утреннего визита представителя журнала. И вот теперь Харрингтон сидел здесь, у стойки бара, старый угрюмый человек, взгромоздившийся на табурет и жующий пирог с вишнями.
Сколько других угрюмых мужчин могли оказаться в подобной ситуации в настоящий момент? За все эти годы? За многие поколения? Сколько их было, внезапно лишенных жизни-мечты, как это только что произошло с ним, безуспешно пытавшихся понять, кто и за что наказал их таким образом? И сколько еще других людей продолжали в этот самый момент жить фальшивой, сотканной из иллюзий жизнью, какой жил он в течение тридцати лет до сегодняшнего дня?
Он отдавал себе отчет в том, что было бы смешно полагать, будто он является единственным. Это не имело бы никакого смысла — создавать иллюзии только у одного человека.