Моя преступная связь с искусством
Шрифт:
Всплыл в памяти эпизод: молодая медсестра в роддоме случайно укололась иголкой, которой брала кровь у меня; обессиленная родами, я этого не заметила, но когда ужасное тужение и выпихивание напряженного тельца закончились, ко мне подошла какая-то женщина без халата и бесцеремонно сунула мне в нос документ.
— Что это? — не понимая, зачем прямо в постели, когда кружится голова и ночная рубашка запачкана неопрятными пятнами, подписывать какие-то бумажонки, спросила я.
— Подпишите: нам нужно ваше согласие на то, чтобы мы проверили кровь. Наша медсестра могла от вас заразиться.
В недоумении я принялась перебирать все ситуации, когда могла подхватить какой-нибудь вирус. Моя температура повысилась, то ли от бури гормонов, то ли воспоминаний о прошлом, так как неожиданно мне пришло в голову, что встреча с любым человеком могла таить в себе смерть.
Случайно уколовшаяся медсестра боялась меня, ее начальница боялась за медсестру, я боялась за то, что плохо знала себя.
— Но у меня ничего нет! — вспомнив все свои «встречи», вскричала я (Садег промелькнул в памяти, как карта в руках подтасовщика, как темный, непонятный, скрытный валет, но Садег был здоров. Помню, как я буквально допрашивала его про всех его женщин — он уклончиво отвечал, что их было немало, но никогда в подробности не вдавался и никого со мной не обсуждал. Кроме последней, на двадцать лет его младше, «ее звали Лиза и она была моей ассистенткой в арт-галерее, такая красавица, но это было три года до того, как я встретил тебя».)
— Конечно, у вас ничего нет, — заверила меня женщина без халата, — но в вашей карточке я вижу, что вы отклонили добровольное тестирование в первый триместр, утверждая, что не входите в группу риска. Вы уверены, что у вас все в порядке? Если да, то я только рада за вас.
Я вспомнила несколько «непрорезиненных встреч, бьющих восхитительным током любви» — все они были с Садегом, но у Садега, всегда подтянутого и аккуратного, следящего за собой и заботящегося обо мне, просто не могло ничего быть.
— Нет, даже малейшей возможности нет, что у меня ВИЧ, — сказала я.
— Конечно, мы верим вам, — мягко, но безапелляционно сказала женщина без халата, чье присутствие в родильной палате начало меня раздражать. Я еще не взяла на руки новорожденную, которую в этот момент купали и пеленали; я должна была откликаться на официальные предосторожности, пропуская первые моменты жизни своего малыша. Женщина продолжала:
— Проверка вашей крови — простая формальность. Если вы откажетесь подписать документ, мы ничего не можем поделать — а через несколько месяцев просто проверим вошедшую с вами в контакт медсестру. Но только представьте: все эти несколько месяцев она будет ждать и волноваться. Намного более легкий и необременительный для всех вариант — взять у вас подпись и вам даже крови сдавать не надо; у нас все уже есть.
Я не глядя расписалась на полузаполненном бланке, и, стоило мне выписаться из этого госпиталя, как эпизод улетучился из моей головы.
Теперь я понимаю, что он произошел не случайно, что он был знаком судьбы, который я тогда не смогла разгадать.
* * *
В памяти всплыл второй эпизод: я вспомнила, как познакомила свою подругу
До сих пор помню ужасный шум в этом разделанном под Африку помещении; кажется, в названии фигурировал слон, хотя вся посуда, очевидно, символизируя шкуру пантеры, была нарочито пятнистой.
Над головой Садега свисала лиана из пластика; фартуки официантов должны были напоминать посетителям набедренные повязки, и везде царил этот пластмассовый, неестественный, но такой любимый американцами дух, когда все выглядело как голливудские декорации, включая еду: холмы пюре, бюргеры размерами с летающие тарелки, огромные листья салата, в которые хотелось замотаться и улететь.
Садег морщился, пытаясь перекричать шум и звон тарелок (рядом с нами семья из девятнадцати латиноамериканцев праздновала рождение новорожденной — они пили и обнимались, а люлька с новорожденной, покрытой войлочным, волмартовским одеялом, сквозь которое невозможно было дышать, стояла, забытая всеми, в углу), но потом замолчал.
Синди, которую в арт-колледже научили, что искусство — это нескончаемая документальная лента про себя самого, рассказывала про один из своих безумных проектов, в котором она принимала овердозу «Прозака», а потом разговаривала сама с собой о влиянии современных психотропных средств на искусство, а Садег терпеливо кивал.
— Деньги на обучение в арт-институте мне дал родной брат. Он раньше был китаист и изучал символистов, а теперь торгует на бирже. Родители каждый день плачут.
Глаза Синди были неровно накрашены мертвенно-синей краской, а прыщики выступали из-под тонального крема, и я подумала, что человек, не умеющий загримировывать собственные изъяны, вряд ли будет успешным, работая с мороками мрамора или изгибами гипса.
Садег, уже отодвинувший в сторону пустую тарелку и поэтому не знающий, чем себя занять, кроме периодического подбрасывания полых слов в воздух, обыденно спросил: «Почему?» и тут же сделал знак проходившему мимо официанту: «Принеси счет».
Синди, не обращая внимание ни на счет, ни на кредитную карту Садега, которой он все оплатил, воскликнула:
— Потому что у него ВИЧ! Прежде он это скрывал, но теперь ему все равно.
Помню, как он неделями не ночевал дома, а потом возвращался — и отец его не пускал на порог, допрашивая, где он был, с кем и зачем. И тогда брат опять уходил к своему немолодому архивному архитектору… но родители об этом не знали; думали — девушки, драгс… А потом он им заявил, что он гей и что у него ВИЧ. И теперь они трясутся, что их сын может в любой момент умереть.
— Он так плох? — спросила я.
— Он принимает таблетки, двадцать штук в день! А ведь ему всего сорок; его белые клетки стремятся к нулю, — она выпалила еще несколько цифр, но для меня вся эта арифметика жизни была загадкой.
Ее голос сорвался; она схватила салфетку и принялась тереть глаза, и так красные от постоянной аллергии на любую еду. Садег пристально смотрел на нее и молчал — как всегда, он скрывал все эмоции; для меня он оставался шкатулкой с секретом, и неважно, мертвый или живой.