На все четыре стороны
Шрифт:
Я молчала…
— Не стану сейчас тратить время, слова плести и объясняться, — продолжала она. — Может, потом, когда опасность от нас отвяжется, я тебе все расскажу. Поймешь или нет — не знаю, но сейчас ты должна мне поверить. Я байку про красного командира, которого чуть столовым ножиком не зарезала, сплела для того, чтобы к вам в камеру попасть. В ту, где ты сидишь. Потому что ты сейчас близ смерти ходишь, а я должна спасти тебя.
Я была в таком состоянии, что даже не задала самого естественного вопроса: в чем опасность? Я спросила о другом:
— Зачем тебе меня спасать? Не проще ли убить, чтобы я тебя не выдала?
— Не могу, — повернула ко мне голову Малгожата. — Не могу забыть, как ты добра ко мне была, когда я плакала в общей камере. Откуда тебе было знать, что это игра была, что для меня заплакать — как улыбнуться, так же легко. Я ж акторка, ты забыла? Меня нету — есть одна игра.
У меня зашумело в ушах.
Тимофеева! Ада Константиновна Тимофеева! Ах, какая подлая, подлая женщина! И ведь бывшая сестра милосердия… Да разве можно в это поверить?
Верить не хотелось. А может быть, Малгожата врет? — подумала я. Она ведь беспрестанно врет!
— Вижу, не веришь мне? — Малгожата словно бы прочла мои мысли. — Но сама посуди, на что мне врать? И еще подумай: откуда мне знать то, что я тебе рассказала? Откуда, если не от самой Тимофеевой? Конечно, она не мне донесла, а комиссарам, но до меня дошли верные слухи, что с завтрашнего дня начнут тебя тягать на допросы. Станешь запираться — увезут на «Кузницу». А оттуда, сама знаешь, не возвращаются.
Странное, помню, ощущение возникло у меня при этих словах! Я Малгожате поверила безоговорочно, но не страх испытала при мысли о своей неминучей смерти, а горе, огромное горе: так, значит, я больше не увижу Льва Сокольского, Левушку, как его мысленно называла! Ну а потом пришел страх перед мучениями, которые меня, конечно, ожидали.
— Ну что же, — промямлила я, — спасибо, что предупредила. Когда, говоришь, начнется это? С завтрашнего дня?
Грех, конечно, надо смиренно выносить все, что уготовил нам господь, но, сознаюсь, мысль о самоубийстве закралась-таки в мою голову.
— Не надо так думать, — твердо сказала Малгожата, снова будто подслушав мои мысли. — Не надо. Тем более что сегодня ночью мы отсюда уйдем.
Я так и дернулась к ней… Словно в сердце меня надежда ударила!
— Я, знаешь, давно решила с этим покончить, — еще тише зашептала Малгожата. — Работаю на них, а сама думаю — каждое мое задание может стать последним. Либо они пристрелят, либо в камере задавят, если узнают меня… Нет, мне надо бежать отсюда. Ну так я и решила — будь что будет, а тебя с собой возьму. Может, спасение твоей жизни зачтется мне. Я давно мечтала грехи свои искупить спасением чистой души! — Она возбужденно хихикнула. — Слушай меня. Сегодня ночью из соседней камеры офицеры будут бежать через подкоп. Начальство тюремное и все главные большевики об этом знают. Их выпустят, потому что среди них есть несколько красных, которые под видом офицеров должны уйти вместе с беглецами. Их под разными предлогами из нескольких камер в эту, к офицерам, подсадили. Их задача — внедриться в белое подполье, а главное — добраться до самой Добрармии-Деникина. Кто куда, в какие войска, в какие части должен влезть, не знаю, но они должны вредить белым как только возможно. Подробности их заданий мне неизвестны, да меня это не слишком интересовало. Главное — другое. Тут у меня есть один приятель, коридорный надзиратель, от него мне все и стало ведомо… Предан мне, как пес. Он как раз дежурит нынче. Побег офицерский назначен на два часа ночи. Как только пробьет половину третьего, мой друг нам дверь откроет и выпустит нас. К тому времени ни одной души в офицерской камере уже не останется. Он отведет нас в эту камеру, и мы тоже уйдем через подкоп, на рассвете будем уже далеко отсюда… Если на то будет воля божья и милость Девы Марии… — торопливо оговорилась Малгожата.
— А потом что? — спросила я онемевшими губами.
— Ютро вечером будем у своих, коли бог даст, — прошептала Малгожата, и меня пронзила ужасная мысль, что я разговариваю с сумасшедшей. Как это — утром вечером?! Что она бормочет?! Но в следующее мгновение вспомнила, что «ютро» — по-польски «завтра», а «утро» у них называется словом «рано». «Ютро вечером» — стало быть, завтра вечером мы, возможно, доберемся к своим…
— Конечно, может статься, и поймают нас да убьют, но ты должна помнить, что я сделала все, чтобы тебя спасти, — снова послышался шепот Малгожаты.
Я слушала ее как во сне. Мне казалось, что никакому Габорио или Полю де Коку, романами которых зачитывался мой брат Петя в юности,
— Это невозможно, — почти простонала я. — Нет, я боюсь!
— Уже поздно бояться, — усмехнулась Малгожата. — Дело идет о жизни и смерти. Хочешь умереть молодой? Нет? Ну и я нет. Я себе зарок дала, что доживу лет до девяноста, никак не меньше. А ты, конечно, сама решай, сколько прожить хочешь. Ну что, уйдешь со мной? Згода? Согласна?
— Згода, — слабо выдохнула я.
— Вот и добже, — прошептала Малгожата и лукаво усмехнулась:
— Только гляди, не позабудь мою камизэльку! Этого я тебе в жизни не прощу!
Строго говоря, Алена оказалась права, потому что с маскарадными костюмами у всех была страшная морока и суета. В них ни встать толком, ни сесть, они очень скоро сделались запорошены пылью, закапаны вином и испачканы кремом от пирожных. Дамам было не до общения: они разглядывали друг на дружке платья разных эпох и стилей, втихомолку хихикали… Иногда хихикали очень даже громко, и Алена своими ушами услышала, как одна родственница «любезно» сказала другой родственнице, изображавшей египетскую мумию и по такому случаю обмотанной белыми тряпками с головы до ног:
— Классный костюм, шерри! Extraordinaire! У тебя такой вид, будто тебе и в самом деле пять тысяч лет до нашей эры!
Больше мумия Алене на глаза не попадалась: то ли обиделась и отбыла в свой Древний Египет, то ли поступила более разумно: размотала дурацкие тряпки и засунула их под какой-нибудь куст, благо их на огромном участке имелось предостаточно.
А впрочем, попадались и в самом деле удачные костюмы, например, Генриха Третьего с его миньонами [10] . Генрихом нарядился, накрасив глаза и губы, навесив на себя женские серьги и ожерелья, сын хозяина дома, а миньонов старательно изображали его юные друзья — целовались с «королем», принимали сладострастные позы, приставали к другим мужчинам… И никого, кроме Алены и Марины, это, такое впечатление, не шокировало, все помирали со смеху, когда на колени к какому-нибудь добропорядочному буржуа взбирался хорошенький мальчик и принимался его лобзать. Французы мало того, что терпимы, — они очень любят всякую игру и моментально в нее включаются, принимают все ее правила и ничуть не боятся показаться в смешном свете, если правила игры того требуют. Миньоны, кажется, с большим или меньшим успехом поприставали чуть не ко всем мужчинам, обходя только невысокого, очень дерзкого парня с конским хвостом, одетого в широченные штаны до колен, чулки, туфли с загнутыми носами и колет. Морис сообщил, что его на самом деле зовут Бенедикт, он Морису кузен и изображает то ли Меркуцио, друга знаменитого Ромео, то ли Тибальда, его же смертельного врага. Ромео не было, Джульетты — тоже, а жена Бенедикта, хорошенькая немочка, была наряжена в платье неведомой эпохи: перехваченное под грудью, с буфами на рукавах, с прорезями ниже талии, в которых сквозили ее длинные ножки (нижних юбок она, по случаю жары и из кокетства, надевать не стала). Очень понравился Алене костюм испанской принцессы — мантилья из дорогих старинных кружев цвета слоновой кости, настоящий черепаховый гребень в прическе, черное платье с фижмами, перчатки, костяной веер, который громко клацал пластинами, когда «принцесса» его складывала… Лицо девушки сверху было скрыто кружевом мантильи, снизу — кружевом вуали, и между полосами кружев светились только синие, полные нескрываемой тоски глаза. Девушка неподвижно сидела в кресле, расправив широченные юбки, к ней все постоянно подходили, улыбались, пытались заговорить, но она отмалчивалась, с нетерпением глядя на ворота усадьбы, словно кого-то ждала. Может быть, какого-нибудь опаздывающего гостя? На взгляд Алены, их и так было слишком много!
10
Lamignonne — «милашка». Так называли в народе фаворитов этого короля, который отличался нетрадиционными пристрастиями (франц.).
Здесь никто никого ни с кем не знакомил, все воспринимали друг друга и происходящее как должное, хотели — разговаривали, не хотели — ели и пили, отдавая должное мастерству хозяйки. А та, в костюме бургундской крестьянки (вот такой же Сильви забыла надеть по милости своей кошки, вернее, своей русской гостьи), красная, возбужденная, носилась туда-сюда с подносами, разнося домашние яства: немыслимые канапе неведомо с чем, но определенно с чем-то райским, судя по вкусу; чернослив, запеченный с сыром; домашнюю колбасу, паштеты, ну и всякое такое, чему все отдавали должное, снова и снова запивая эту вкусноту вином, красным или белым, кому какое нравилось.