Над Кубанью зори полыхают
Шрифт:
Нюра сидела в светлице за столом, грустно уткнувшись подбородком в ладони. Из глаз её словно сами собой катились слезы. Перед нею уже истёршееся, читаное и перечитанное письмо с фронта. Буквы местами расплылись фиолетовыми пятнами. Прислано оно было Архипом на адрес Яшки. Баянист, как было условлено между друзьями, передал письмо Пюре. А она никак не могла собраться с духом, чтобы написать ответ. Брала бумагу, доставала из-за божницы чернильницу — «неразливайку» и ручку. Но каждый раз ей кто-нибудь мешал -— то свёкор или свекровь, то сынишка, как две капли воды, похожий на Митьку.
Сегодня
Нюра расправила вырванный из тетради листок, развела водой загустевшие чернила.
«Нужна ли я ему буду с дитенком?» Потом все же начала писать:
«Пущено письмо дорогому и милому…»
И милому… А дальше как? И написала:
«Архипу Алексеевичу. Во первых строках своего письма сообщаю, что я теперь ни казачка, ни солдатка, потому что о моём супруге Митрие Тарасовиче нет ни слуху ни духу. Пропал без вести на турецком фронте. Хоть я его и не любила так, как тебя, но мне его дюже жалко. Он ведь не виноват, что нас с ним насильно обвенчали. А сынок весь в него. Только болен он, мой сынок. А чем болен, не пойму. По станице ходит хрипучка: горлышком дети болеют и мрут. Привозили хвельдшера-татарина, но он ничем не помог».
Нюра перестала писать и бесшумно подошла к люльке. Мальчонка горел как в огне. Опять жар…
Но ничем помочь сынишке она тоже не могла. Снова склонилась над письмом.
«Дорогой Архип Алексеевич, премного прошу тебя не серчать на меня. У меня сейчас душа рвётся на части — и по тебе тоскует, и Митьку жалеет, а тут сынок хворает. Еще сообщаю тебе наши станичные новости. Все говорят, что царя свергли и скоро будет конец света. Может, его, конца свету, и не будет, так зазря люди поговаривают. Сообщи мне, что говорят у вас там на фронте. Скоро будет замирение или нет, потому без царя какая же может быть война? У нас тут много говорят про антихриста, что будто бы евреи будут теперь вместо царя править, а я не верю. Помнишь, ты говорил мне, что жизня может перемениться: царя не будет, и всех наравне станут наделять землёй. В станице говорят разное, а что правда, что неправда—не поймёшь. С тем до скорого свидания. Жду от тебя весточки. Нюра».
Сделав конверт и заклеив его мучным клейстером, Нюра тщательно выписала полевой адрес Архипа.
А вечером, сказав свекрови, что забежит к подруге за лекарством, Нюра пошла к правлению и опустила письмо в почтовый ящик.
Она шла домой и думала о том, как изменилась её родная станица. Пустынные, заросшие бурьянами улицы, покосившиеся заборы. Ни весёлых огоньков, ни песен.
Только изредка то там, то тут раздавались пьяные крики солдат–фронтовиков, приехавших на побывку и опившихся по этому случаю лихой самогонкой, сдобренной для крепости табаком–самосадом.
Всё больше и больше оседало в станице фронтовиков. Прибывали на побывку, а назад не возвращались. Они рассказывали о братании с немцами, о муках окопной жизни, о червивом мясе, гнилой капусте и изъеденной шашелем чечевице, о многих несправедливостях, о жестокости офицеров. Старики хмурились, слушая вернувшихся сыновей, одетых вместо бешметов и черкесок в солдатские потёртые гимнастёрки.
Из
А жизнь становилась все голоднее, все суровее. И казалось, не будет конца проклятой войне.
С того дня, как уехал австриец, стала ждать Гарпена мужа из плена. Ворочаясь с боку на бок, ночей не спала, сокрушалась:
— Вот дура я, наделала делов! Ну и будет теперича мне от Миколки! Исколотит до полусмерти. Ну да я не первая и не последняя!
Просыпаясь утрами в горячей постели, она вспоминала сильные руки австрияка и его колючие усики. Стала неразговорчивой, похудела и все придумывала себе оправдание.
«Скажу, сонную, супостат, изнасильничал. А о тебе, Миколка, слух получила, что убит ты. Ничего, отбрешусь».
Миколка явился неожиданно. Гарпена шла с вёдрами от колодца и увидела на горке сутуловатую фигуру мужа. Она охнула, уронив коромысло с плеч. Загремели ведра и покатились, а Гарпена завыла отчаянным бабьим воем и помчалась мужу навстречу, всплёскивая руками.
— Да родименький мой! Да законный ты мой муженёк! Да не с того ли ты света возвернулся? Аль с чужой, дальней сторонушки? Да я ж по тебе панихиду отслужила! Да я ж тебя в поминанье записала! — причитала она, повиснув на шее Миколки.
Миколка тоже плакал и дёргал носом, не имея возможности поднять руки и вытереть слезы: так крепко обхватила его законная жена. Забыв о коромысле и вёдрах, супруги в обнимку отправились к дому.
Наблюдавшая эту картину Малашка Рыженкова крикнула соседке Воробьихе:
— Видала, кума, как мужей надо встречать! У самой-то у Гашки хвост мокрый от страха, а она голосит на всю улицу от радости.
Воробьиха, на ходу завязывая платок, отозвалась:
— Пошли поглядим, как Гашка будет своего рыжего выводка показывать мужу!
Малашка помчалась за нею.
— Ничего, вывернется, стерва! Такая из воды сухая выйдет и любую собаку перебрешет!
Гашка, услыхав топот соседок, быстро захлопнула перед их носом калитку на задвижку и уже с крыльца крикнула:
— Что надо-то? Когда нужны будете, позовём! Совесть надо иметь! — И повернулась к Миколке: — Вот соседки! И не приведи господь. Очухаться человеку c дальней дороги не дадут.
Миколка шапкой сбил пыль с сапог и поднялся на крыльцо.
Что происходило между Миколкой и его женой, никто не узнал. Но на насмешки мужиков Миколка только отшучивался:
— Мальчишку найти — это тоже клад! Вырастет, земельный надел получу, а от этого хозяйство не пострадает. У Гашки у моей губа не дура! Другие от пленных девок вывели, а моя вот какого работника произвела. Да и я в плену не дремал.
А Гашка рассказывала о боевых похождениях своего Миколки в Австро–Венгрии такую несуразицу, что он даже удивился.
— Ну и бреховка ж ты у меня, Гашка! Полсвета прошёл, а такой нигде не встречал!
— Ну вот! — отвечала ему довольная Гашка. — Раз я разъединственная такая, то держись за меня крепче! Таких немного и то, наверное, родятся только на Кубани.