Над Кубанью зори полыхают
Шрифт:
Австриец пожал плечами и стал совсем непонятное что-то объяснять, снова и снова повторяя своё «фрау».
Не вытерпела растроганная Гашка и крепко расцеловала супостата в обе щеки.
— Нехай, — говорит, — по–твоему буду: краля! Обходительный ты какой! А мой благоверный, икнулось бы ему легонько, страсть как суров! Как што не по нем, все дурой да шалавой величает. Ну, да бог с ним. Я ему тоже не дюже уступала. И любви меж нами — никакой. У нас, у казаков, так: свели, обвенчали, и все тут. А ты хралей называешь, хоть
Австриец, не понимая, о чём она толкует, улыбался и кивал головой.
Так и объяснялись они то в конюшне, то в половне за работой. У Гашки загоралось в груди, когда австриец нечаянно касался её плеча или руки. Томиться стала Гашка долгими зимними ночами. Сон не шёл.
— Фу! Отыди, сатана! — крестилась Гашка. Она вставала с постели, босая шла в сенцы и, припав к ведру, жадно пила воду. Холодные капли катились на грудь и живот.
И вот однажды чистая и чопорная Гашка пришла к выводу, что без греха не было бы и святых.
Через полгода Гашка заметно растолстела. Хоть и мазала она лицо спуском, да не смогла вывести жёлтых пятен. Раз, купаясь с бабами в бане, Гашка выразила им свою тревогу:
— И–и, родимые! Бес меня попутал. Не осилила я своей плоти, бабоньки. Миколки я не боюсь. Вернется, побьёт — и все. А во. т боюся я: как родится у меня дитё да станет лопотать по–австрийски, што тады делать буду?
И тогда Малашка Рыженкова с ехидцей не то осудила, не то успокоила:
— Родишь ты, Гашка, рыжего немчонка! А австрияк твой, как замирится война, вспорхнёт и улетит. А ты в накладке, што та квочка: и высиди и вырасти потомство.
— Тьфу! Штоб у тебя язык отвалился! Тебя послухаешь, то, выходит, и любви никакой нетути! А я тебе скажу — любит меня Карла. И я его люблю. В церковном писании в заповеди божьей так и сказано: люби ближнего своего, как самого себя. И перед богом ответ держать буду за то.
Гашка торопливо натянула на мокрое тело рубаху, набросила юбку и кофту.
— И ещё скажу вам, бабы, што Карла — не нехристь, не турок какой… Он и крест святой носит!
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
И настала тревожная жизнь в станице. Уже во многих семьях хранились на божницах сообщения о гибели близких…
Всё больше разорялась казачья беднота и все сильнее богатели кровососы. Сотни казачек батрачили на своих собственных наделах на станичных богатеев.
Негде было купить ни мыла, ни спичек, ни ситчика на рубашки или платья. Бедные шили себе одежды из мешковины или рядна. Бабы ночей не спали — ткали для рубах конопляную холстину. Красили её чернобыльником, листьями черноклёна и корнями щавеля. А станичные богачи выуживали у них из сундуков последние фланелевые и шёлковые юбки — за зерно и подсолнечную макуху. За бесценок приобретали бедняцкие усадьбы, сады и огороды.
Разваливался стародавний казацкий уклад жизни, когда все казаки–станичники
Чтобы поднять дух казачества, в церкви каждое воскресенье священник читал проповеди о терпении народном и справедливости войны с супостатами. Но слушали люди эти проповеди уже не с той верой, что раньше. Даже Матюха Рыженков, не раз поучавший соседей, что война— божье наказание, и тот не вытерпел однажды и спросил священника во время проповеди:
— А как же теперь понимать, батюшка, первую заповедь божию — «не убий»?
Все оглянулись на него. Священник оторопело вскинул брови. А Матюха стоял, опершись на свой костыль, и смотрел на священника чистыми детскими глазами.
И вдруг вместо священника кто-то крикнул:
— Ага, и тебя заело! У тебя одного сына на хронт взяли! А у меня было два сына, как два глаза, и нет их, погибли оба!
В церкви зашумели, зарыдали женщины. Священник поторопился закончить проповедь казённой фразой: «Христос терпел и нам велел!»
Прибывали на побывку к своим больные да покалеченные. Возвращаться на фронт не торопились. Демобилизованные по инвалидности казаки из бедноты шли работать на мельницы, маслобойки, на чугунку.
На станичной сходке выборных стариков атаман с горечью говорил:
— Господа старики! Омужичились наши сыновья-фронтовики! Своевольничают, якшаются с иногородними. Не будет путя из такого. Померкнет наша слава казачья. Есть слухи, что многие недовольны царём–батюшкой. Необходимо пресекать всякие такие разговоры, чтобы не пал позор на наши седые головы, чтобы не потеряли мы землю свою, кровью завоёванную нашими дедами, прадедами, чтобы худая слава не легла на старолинейных казаков.
— Война уж больно долгая. Такая война, конешное дело, к хорошему не приведёт. Замирения что-то не видно! — нехотя возразил один из. стариков.
Атаман поморщился. Не такого ответа он ждал. А начальство забрасывало атамана тревожными бумагами. Да и сам он видел, что в станице не все ладно. В Хамселовке появлялись подозрительные люди. Проводили тайные сборища. Выявить их не удавалось. Но доподлинно знал атаман, что скрывали таких людей и казаки-фронтовики. Были и дезертиры среди казаков. Подворная облава ни к чему не приводила, только злила людей.
— Ищут смутьянов и дезертиров, а того не видят, как гибнет народ, — говорили старики.
— Ничего, отольются кошкам мышкины слёзки! — Эти слова смело в глаза атаману бросали вдовы, потерявшие мужей на фронте.
По вечерам атаман и участковый объезжали Хамселовку выгоном, а если и появлялись на её улицах, то непременно с двумя конниками–охранниками.
Дома атаман жаловался жене:
— Дожили, слава тебе господи! По своей станице боишься ехать: так и жди, что каменюкой из-за угла пристукнут!