Над Самарой звонят колокола
Шрифт:
Так и вышло. Капитан Балахонцев возвысил голос, чтобы его слышали все:
– Солдаты! Известно вам, что на Яике объявился самозванец, взявший на себя имя покойного государя Петра Федоровича! По сему случаю получена нами копия с манифеста Ее Императорского Величества государыни Екатерины Алексеевны от октября пятнадцатого дня сего года. Вот вам сей манифест к оглашению:
«Объявляется всем, до кого сие надлежит. Из полученных от губернаторов казанского и оренбургского рапортов с сожалением мы усмотрели, что беглый казак Емельян, Иванов сын Пугачев бежал в Польшу в раскольнические скиты и, возвратясь из оной под именем выходца, был в Казани, а оттуда
Капитан Балахонцев снова, устав горлом, сделал короткую паузу, а Данила невольно загрустил – ведь это и про Тимошку речь в манифесте! Супротив него собирает солдат матушка Екатерина Алексеевна! Его, Тимошу, вором и бунтовщиком объявленного, грозит жестоко покарать.
На миг вспомнилась короткая встреча с назвавшим себя Петром Федоровичем. «Ишь ты, и в мыслях язык не повернется обозвать того предводителя вором иль Емелькой Пугачевым!» – с невольным удивлением отметил про себя Данила. Не схож обличьем тот предводитель на вора, глаз не тот и осанка властная, величавая. Мудрость во взоре видна, а не воровская бесшабашность.
«Оно конечно, – трудно ворочались в голове тяжелые мысли, – упустили орла в свой час, не погубили, а теперь хоть и вором назови… Бывает, что и квашни крышкой не удержать… Весь черный люд за ним поднялся, как всех-то в покорности удержать?.. Господи, просвети и наставь на путь истинный моего Тимошу!» – Данила потянул было руку ко лбу перекреститься, да опомнился – не дома перед иконостасом ведь! Люди узрят, а капитан Балахонцев враз смекнет, что купец крестится, манифест слушая, не зазря! Не иначе, за внука Тимошку молится.
И Данила снова обратился слухом и мыслями к манифесту. Капитан Балахонцев зачитал, что на подавление смуты под Оренбургом от правительства посланы войска, которыми командовать поручено генерал-майору Кару, а всем командирам и должностным лицам в городах предписывалось оказывать ему всяческое содействие.
Капитан Балахонцев почтительно свернул манифест, передал полковнику. Чернышев вскинул руку с бумажной трубочкой и покачивающейся печатью на шнурке, обратился к продрогшим шеренгам:
– Господа офицеры, унтер-офицеры и солдаты! В силу манифеста матушки-государыни и приказа господина
И вдруг из-за сотен спин долетел чей-то предерзостный насмешливый выкрик:
– Ступайте, солдаты, ступайте! А ждет вас там село заселено, где петухи не поют и люди не встают!
Данила чуть не вскрикнул от неожиданности – до того отроческий голос напомнил голос Тимоши!
Солдатские шеренги качнулись, как от общего тычка в спины: знали, о каком селе крикнул озорник – это на кладбище петухи не поют и люди там не встают!
Чернышев понял: ловить озорника в такой толпе – только зевак потешать, тут же распорядился:
– Два часа на сборы – и вон из Самары!
Роты четко помаршировали в казарму внутри земляной крепости.
Данила попридержал Петра Хопренина, сказал, лишь бы не молчать, до того тяжко стало у него на душе в эту минуту:
– Видишь, Петр, с какой силой остался наш комендант? Полета стариков да малолеток. Случись беда…
– Беды над нами не будет, караванный старшина, – успокоил его Петр Хопренин. – Генерал Кар да этот полковник с двух сторон идут на Оренбург. Да и у губернатора солдат не так уж мало… Глядишь, недели через две все и утихнет на Яике.
– Дай бог, – непроизвольно поддакнул Данила, тут же обругал себя мысленно старым дураком, простился с отставным ротмистром и свернул к лавке: солдатам воевать, а купцу торговать. Но мыслями он был там, с попавшим в беду внуком.
«Не привели бы моего Тимошу в кандалах да с рваными ноздрями на позорище перед всеми самарцами… Господи, чего это я, старый сыч, раскаркался над своей кровинушкой! Сыну Алексею до сих пор не отписал, что Тимоша переметнулся к… будто бы беглому казаку… О-хо-хо, метаться тебе, Данила, как бедному пасынку: в лесу медведь, а дома мачеха, и где лучше, сам Господь не знает».
Данила открыл ставни, глянул через крошечное окно: холодный ветер трепал на площади полы кафтанов у расходившихся по домам самарских жителей, а стало быть, и торга ждать нечего.
«Побреду к себе, чтоб не маячить у коменданта Балахонцева перед глазами при сборах воинства, – решил Данила и повесил на дверь лавки тяжелый замок. – Только бы не ткнуться Тимоше в каком сражении с самарским офицерами – враз признают и оповестят о его измене матушке-государыне…»
Илья Кутузов едва выбрал десять минут забежать в дом коменданта Балахонцева проститься с Анфисой Ивановной и ее матушкой Евдокией Богдановной.
– Уезжаете, батюшка мой? – Комендантша оторвалась от рукоделия: вязала теплый длинный шарф. Поднялась с резного стула навстречу молодому человеку.
– Так точно, матушка Евдокия Богдановна, – четко, будто самому коменданту, отрапортовал подпоручик, а глазами покосил на приоткрытую дверь в девичью комнату. – Господин полковник Чернышев берет меня и мою полуроту Нижегородского батальона сикурсовать осажденному Оренбургу. – И тяжкий вздох, адресованный той, за приоткрытой дверью. – Как знать, какова судьба нам выпадет?
– Таков ваш удел, батенька мой, за матушку-государыню живота не жалеть, – назидательно проговорила комендантша и громко позвала дочь: – Слышь-ка, Анфиса Ивановна! Господин подпоручик уезжает на войну, проститься пришел. Чать, к тебе его вздохи сердешные, а не ко мне.
– Маменька, я не собрана… – донесся из девичьей нежный, от волнения прерывистый голосок. И легкий шелест платья, переодеваемого на барышне – горничная девка ступала около Анфисы Ивановны тяжелыми башмаками, что-то мычала, набрав, должно быть, в зубы шпилек да булавок.