Наследие
Шрифт:
Он смотрел на неё. Когда лицо его принимало серьёзное выражение, большие щёки его выглядели особенно по-детски беспомощно.
– Что-то сказать. – Она погладила его по руке. – Ты сейчас вспомнил, что облил меня за завтраком сливками. Коровьими сливками. Пролил на меня из сливочника. Сливки. Белые.
– Да, дорогая, да, и поверь, это было какое-то помутнение… я качнулся, как какой-то похмельный официант из…
– Помолчи.
Он смолк.
Она приблизила к его большому лицу своё узкое, красивое, словно выточенное из слоновой кости лицо:
– Муж мой, почему ты уже
Рот Петра Олеговича раскрылся. Он уставился на жену так, словно увидел другого, незнакомого ему человека.
– Извини меня за прямолинейность. Извини. Но я… я думала эти месяцы, как это получше сформулировать. И всё получалось как-то глупо, по-бабьи. А теперь… эти сливки помогли. Или мне кажется, что не помогли, не знаю… В общем… в общем, скажи, Петя… Пётр, ты так не хочешь детей?
– Дорогая… – пролепетали его губы.
Она тут же накрыла их пальцами:
– Подожди, милый, подожди! Я не так сказала, прости дуру, я просто волнуюсь.
– Милая, Веруша, родная моя…
– Молчи! Умоляю!
– Хорошо, хорошо… только не волнуйся так…
– Да, я волнуюсь, меня всю трясёт… – Она выдохнула и вздохнула глубоко. – Господи, дай мне сил!
Взяла его за тяжёлые щёки:
– Любимый мой человек, родной мой Петя. У меня никого нет, кроме тебя и Глеба. Оля – родная, но… ты знаешь наши с ней отношения. Мама с папой в могиле. Брат погиб на войне. Ты и Глебушка. И всё. В этом мире. Как это: без тебя… без вас, без твоей любви, как в чёрной книге, страшно в мире душном. Мы втроём счастливы. И это прекрасно! Это наше счастье. Даже – не семейное, а просто – счастье. Большое наше счастье, которое длится и длится. Мы его ценим и дорожим им. Я дорожу каждой минутой нашего счастья. Но я не хочу… нет… я хочу, да, я хочу, чтобы наше счастье мы с тобой ничем не ограничивали, не загоняли в рамки… ну, семейной рутины, так это сказать? Да! Рутины серой. Чтобы мы не надевали на счастье шоры такой вот рутины, такой мещанской рассудительности!
– Но, милая…
– Молчи, дорогой!
Она снова накрыла его большие, мягкие, всегда тёплые губы.
– Наше счастье – животное большое и очень свободное. Если мы наденем на него шоры, взнуздаем здравым смыслом быта, будем понукать, стреноживать – оно быстро превратится в забитую клячу. И тогда – серая рутина жизни обрушится на нас, милый мой, она покроет нас, засыпет всё, всё, все наши радости! Они окаменеют. И мы станем каменными тоже. И будем жить, как окаменевшие люди, жить, двигаться, говорить нужные слова, заниматься любовью, а потом не заниматься – и так до гробовой доски. Каменная жизнь! И это будет ужасно.
Она замолчала. В карих глазах её стояли слёзы.
Пётр Олегович набрал в лёгкие побольше воздуха, отвёл её руку от своих губ:
– Ну вот. Дорогая, милая моя, я клянусь тебе, кля-ну-сь всем святым на свете, всем, что у меня есть, жизнью своей, что я ни-ког-да, слышишь? никогда не рассчитывал и не высчитывал твои опасные дни! Да, это было ещё до рождения Глеба, в Тайбэе, когда мы, молодые, береглись с тобой из-за твоей учёбы, и это было наше решение, наше
Последние слова он выкрикнул ей в лицо. От волнения брылья его налились кровью.
Она вытерла слёзы.
– Как… как ты такое подумать могла?! Разве это похоже на меня, а?
– Да нет, непохоже, – всхлипнула она.
– Я… я такой расчётливый, бухгалтер эдакий, Ионыч толстомясый, да? Слежу за опасными днями жены! Да?
Он взял её за хрупкие плечи:
– Посмотри на меня! Я – Ионыч?
– Нет, милый, что ты…
– Послушай, ты же знаешь, когда я пахтаю, плету, когда вяжу витальные струи, я расплачиваюсь за это.
– Я знаю, милый, знаю…
– И в эти периоды я, ну, я… нечасто орошаю тебя моими сливками!
Он расхохотался, затряс головой так, что пунцовые брылья заколыхались:
– Прости, прости, что я несу! Но это – правда, правда! Издержки профессии, ты это знаешь лучше меня!
– Знаю, знаю… – Она опустошённо рассмеялась.
– Тебе просто… ну… показалось, померещилось, что я что-то подгадываю, что-то высчитываю!
Он сжал её плечи, приближаясь лицом:
– Любимая моя, насколько ты знаешь, в постели я не Плюшкин! Не Гобсек! И даже не Дон Кихот! Клянусь тебе, что сегодня я… я за-топ-лю тебя! Если не сливками, то… хотя бы… нет, нет, что я несу, милая, что я несу! И вообще – что мы с тобой несём?!
Он захохотал, обнимая её, она рассмеялась тоже. Они смеялись и смеялись, отдаваясь смеху, обнявшись и раскачиваясь на стульях.
– Хохочете? – раздался голос входящей в столовую Ольги.
Они не могли остановиться.
– И пьянствуете? – Она заметила графин с водкой.
– Именно! Именно! – пророкотал Пётр Олегович, доставая платок и отирая свои глаза.
Вера полезла в карман жакета и вместо платочка вынула салфетку, которой берегла пальцы от татарника. Она высморкалась в салфетку и стала вытирать ею глаза.
– Виперия сбежала от грома, – сообщила Ольга и подошла к окну. – Конца не видно. Мой сад весь смоет.
– Ну вот. Уф… давно так не хохотал… – Телепнёв перевёл дыхание.
– Я… – начала было Вера, но снова стала смеяться.
– Не продолжай, умоляю! – Он схватил жену за плечи. – А то молочная тема угробит нас!
– Да, да, ладно… всё… – Она вздохнула и ровно задышала. – Спокойно, спокойно…
– Что же вас так развеселило? – спросила Ольга, постукивая ногтем по оконному стеклу. – Опять milklit?
– Нет, другое… так, аберрация… – произнесла Вера.
– Аберрация? Наш Фока любит это слово. Если пироги подгорели, говорит: аберрация случилась.
– Мда… аберрация… милая, мы так с тобой и не выпили за здоровье Глеба. – Пётр Олегович взял свою рюмку. – Оленька, выпьешь с нами?
– Для меня слишком рано.
Вера подняла свою рюмку. Они чокнулись и выпили.
– Пойду Випу искать. – Ольга пошла к двери.
– Она забилась куда-то, гроза кончится, сама выйдет, – предположила Вера, закусывая водку.