Найти и уничтожить
Шрифт:
Однако, признавая целесообразность таки доставить Дробота в особый отдел фронта, а оттуда – в Москву, где с ним продолжит работу «четверка», руководство не отдало на этот счет никаких специальных распоряжений. Из чего Родимцев сделал вывод: отправить Дробота в Особый отдел фронта – его забота и его головная боль. Игорь также надеялся, что его захочет видеть Строкач, даже засобирался, но вместо этого поступил совершенно неожиданный приказ. И принял его не партизанский командир, а исполняющий обязанности коменданта поселка капитан Оболенский: передать дела капитану Родимцеву.
Так Игорь
Поселок, хоть и расположенный чуть меньше чем в ста километрах от линии фронта, с учетом изгиба этой линии находящийся, по сути, в глубоком тылу. Где ничего не происходило и, судя по всему, вряд ли что-то произойдет в ближайшее время.
Если меня оставили здесь, решил капитан Родимцев, значит, оглушительный провал отряда вместе со всей подпольной сетью штабом не забыт. И он как командир, будучи не в силах реабилитироваться как в своих глазах, так и перед руководством, уже оказался не у дел.
Исполняющий обязанности коменданта до особого распоряжения.
…Конечно же, своими мыслями Родимцев не поделился с громогласным и жизнерадостным гвардии капитаном Оболенским, рвавшимся на передовую и считавшим свое нахождение здесь, в Хомутовке, досадным недоразумением. До него здесь командовал какой-то майор, чья рота вошла в поселок. При нем успели быстро отловить и расстрелять вражеских пособников, кого – без суда и следствия, по законам военного времени, а кого – отправив в особый отдел для дальнейшего разбирательства. Когда же Оболенскому пришлось принимать какие-то решения как по поводу полицая, явившегося с повинной, так и по поводу жуликов, на которых люди принесли заявления, гвардеец честно не знал, что делать.
Расстрелять вроде не за что. Но и так оставить, держа под замком, заботясь об охране и хотя бы двухразовой кормежке, было выше его понимания. Теперь же, как радостно сообщил капитан, арестованные в подвале бывшей барской усадьбы, ни на что большее пока не пригодной, – его, Родимцева, головная боль. Тем более что Игорь туда еще одного, своего типа законопатил.
– Да, слыхал, ночью вчера диверсантов сняли? – спросил Оболенский, наливая по новой, теперь уже щедрее.
– Нет. Далеко отсюда?
– Отсюда – далече, – кивнул гвардеец. – Как раз там, где ты со своими фронт переходил, только чуть в стороне.
– А, была какая-то заваруха, – вспомнил Игорь. – Я даже тогда не знал, кому спасибо сказать. На себя отвлекли, немцы влупили в ответ, мы и перебрались. Так диверсанты, говоришь?
– Ну. Подробностей сам не знаю, сводка пришла. Чтобы поглядывали, хотя куда тут поглядывать… Чего ловить в Хомутовке диверсантам? Железка – вон, шестьдесят километров отсюда. Склады горючего разве, так запасы тут не стратегические. Взвод для охраны тебе оставляю, кстати, но склады ты ж видел, где, – гвардеец махнул огромной рукой куда-то себе за спину. – Сам все осмотришь, короче говоря, хозяйство теперь твое. Будем, за победу!
Они снова выпили, и Родимцеву уже не хотелось погасить колодезной водой обожженное спиртом горло. Ударило в голову, немного повело, и, понимая, что нельзя давать себе расслабиться, Игорь при этом отдавал себе отчет: даже если он это и допустит, все равно вокруг него в ближайшее время ничего больше не произойдет. Что говорить, когда освобождение Хомутовки имело характер не столько важной военной операции, сколько случилось в результате боя местного значения.
– Так что диверсанты?
– Какие? Ага! – Прожевав свой хлеб с тушенкой, Оболенский отер губы тыльной стороной ладони, принялся свертывать самокрутку. – Там не пойми как было, говорят. Их то ли ветром отнесло, то ли фрицы с местом высадки не угадали, а скорее всего – все вместе взятое плюс бардак. У фрицев, капитан, бардак сейчас. Или нет?
– Не сказал бы, – коротко ответил Родимцев, в который раз припомнив случившееся с его отрядом: когда неразбериха, такие ловушки не ставят.
– Тебе видней, партизан, – пожал мощными плечами Оболенский. – Не знаю, как там и что, а только человек десять парашютистов упали с неба в лесок аккурат рядом с передним краем. Еще парашюты свои не сняли, а их уже прищучили, – закончив с папиросой, капитан закурил и закашлялся, сделав чересчур поспешную затяжку. – Там не с кем было воевать. Кого не положили на месте, те сразу хенде хох. Наши оказались.
– Почему наши?
– Ну, русские… Советские, словом… Не наши уже, ясно дело. Которые сдались, понял… Чего я объясняю…
– Понял, – кивнул Родимцев, снова не к месту вспомнив о Дроботе.
– Сейчас, говорят, этих диверсантов фрицы будут слать в наш тыл пачками.
– Прямо пачками…
– Я так, к слову, – согласился капитан. – Им, говорят, теперь главное – количество. Знаешь, как вшей запустить: ты их видишь, знаешь, где бегают, ловишь и душишь, а все одно чешешься, покоя нету. С диверсантами тоже так. Нет-нет да проскочит кто. Потому велено поглядывать даже тут.
– Поглядим, – вновь кивнул Игорь, тоже принялся сворачивать себе папиросу, а Оболенский, скурив свою до основания в три затяжки, опять взял флягу, встряхнул, определяя на слух оставшееся содержимое, довольно ухмыльнулся и налил по третьей.
Разговор с Полиной не получился.
Когда гвардеец ушел, Родимцев, понимая, что достаточно пьян, все равно отправился к дому, где расквартировали связистов. Там, среди девушек, устроилась и Полина и с того времени вела себя так, будто их с командиром, точнее – новым комендантом, ничего не связывало. И если во время перехода по вражеским тылам, в лесу девушка не могла избегать командира, то здесь, в своем тылу, Полине как-то слишком быстро это удалось.
Когда он постучал в окно и слишком громко окликнул ее с улицы, Поля вышла на крыльцо, уже в нижней юбке, хотя еще в теплой кофте, которую носила вместо гимнастерки. Босые ноги сунула в сапоги. Стояла вот так, переминаясь с ноги на ногу, всем своим видом показывая, как неуютно и неудобно. Хоть уже опустилась ночь, Игорь, давно привыкший к темноте, заметил, как поморщилась девушка, уловив исходящий от него тяжелый перегарный дух. Раньше ведь ничего, не кривилась, подумал Родимцев, сам не понимая, злит его это, раздражает или, наоборот, радует, что Полина остается женщиной и на войне, когда вокруг грязь, боль, кровь и вонь гноящихся ран.