Не верь, не бойся, не проси… Записки надзирателя (сборник)
Шрифт:
С высоких, уходящих в светлое поднебесье стен смотрели на нее скорбные, все понимающие лики святых. В отблеске багровых язычков пламени множества свечей теплым жаром согревали захолонувшую душу золотые оклады икон и, наоборот, остужали разгоревшуюся без меры страсть и гордыню заиндевелые, серебряные… Отчего-то, как не кощунственно это было, Ирине Сергеевне показалось на миг, что церковные образа напоминают фотографии из старинного семейного альбома, холодные и плоские под взглядом стороннего, и теплеющие, принимающие пространственные очертания при взоре на них близких людей, которые знали когда-то, воочию видели запечатленных теперь лишь на специальной, пропитанной химикалиями бумаге, но от того не менее дорогих, узнаваемых и любимых по-прежнему… Она
Вспомнив, что следует перекреститься перед иконами, Ирина Сергеевна неуверенно сложила пальцы в щепоть, поднесла ко лбу, груди, замешкалась, вспоминая, справа налево касаются плеч или наоборот, глянула украдкой по сторонам, сделала правильно, удивляясь тому, какой тяжелой, неловкой показалась собственная рука.
У входе на столике продавали свечи. Вынув из обмякшего безжизненно кожаного кошелечка единственную пятирублевую монету, Ирина Сергеевна купила одну, а потом, склонившись к торговавшей ими старушке – маленькой, укутанной черным облаком невиданных, церковных, наверное, одеяний, спросила шепотом»
– Скажите, пожалуйста, а куда свечку ставить?
– А ты, голубка, о чем хлопочешь? – тихо поинтересовалась старушка.
– Сын у меня… в армии…
– Ранетый аль убиенный?
– Живой…
– Ну, слава те Господи! – перекрестилась бабушка. – Николаю Угоднику ставь.
– А… где он?
– Во-он там, – уважительно сказала старушка.
Ирина Сергеевна, проследив за сухонькой рукой, направилась к большой, пасмурно-темной иконе, зажгла и вставила в специальную подставочку свечку, перекрестилась, глядя в пронзительные глаза святого, уже легко, без заминки, и застыла бездумно, не зная, что делать дальше.
Старушка подошла черной тенью, встала рядом, осенила себя крестным знамением – широким, привычным, и шепнула так, будто старалась, чтоб не услышал Николай Угодник.
– В первый раз, што ли? Ох, грешны мы, грешны… Прогневали Господа… Эк чего на свете-то делается! Теперь молитву читай…
– Да я и не знаю, как… Не помню… – испуганной школьницей втянула голову в плечи Ирина Сергеевна.
– Ну тада крестись, кланяйся да шепчи ему, о чем просишь. Он поймет… Он добрый…
Ирина Сергеевна опасливо покосилась на ясноглазый лик и поверила, что поймет… Молитва ее могла бы показаться странной кому-то, но никто посторонний не мог услышать ее.
– Господи, – шептала она, – прости меня, что жили не так. Любила не то, восхищалась не тем, горевала не от того, по мелочам каким-то… Не радовалась погожим дням, здоровью сына… не чувствовала каждой минутки счастья, когда была рядом с ним… Бывало и так, что порванные колготки огорчали меня больше, чем детские слезы Славика… Господи! Да какой же дурой я была! Спорила с ним, обижалась, когда он мне Санта-Барбару по телевизору не давал посмотреть, переключал на другие каналы. Идиотка такая! На сына мне надо было смотреть, идиотке, наслаждаться общением с ним, знать, чем живет он, чем дышит… Господи! Если Ты есть! А Ты ведь, наверное, есть, потому что жизнь без Тебя наша была бы бессмысленной, такой, как в телесериале про Санту-Барбару, суррогатной…
Господи! Сделай так, чтобы вернулся сын мой, и тогда я стану жить по-другому. Я стану жить только ради него, потом детей его, моих внуков… Так ведь и надо жить-то, в этом – главное! Прости меня, что я поздно поняла это, дура такая. Наверное, Ты, Господи, всемогущий, специально устроил все так, чтобы испытать меня сыном, повернуть
Она шептала еще долго, сбивчиво, крестясь и чувствуя, как неудержимо наворачиваются на глаза слезы, бегут по щекам. И были эти слезы не прежними, злыми, горько-солеными и холодными, как от обиды или отчаянья, а теплыми, светлыми, вымывающими из души все недоброе, осевшее там за долгие, долгие годы.
А потом будто упал с сердца тяжкий ледяной камень, и почувствовала Ирина Сергеевна себя легко до невесомости, как в раннем детстве бывало, когда движения тела не требовали усилий, происходили как бы сами по себе, не вызывая усталости, и можно было бегать весь день, не запыхавшись, или прыгать, пружинно взлетая высоко, и допрыгнуть до неба, если захочешь…
Позже – она потеряла счет времени – час ли прошел, полдня ли, – старушка, что вразумила на молитву Ирину Сергеевну, проводила ее до порога храма.
– Не печалься, голубка, на все воля Божья… – напутствовала она. – Мне еще мой дедушка сказывал, а ему – его дедушка, такой случай. Был он, прапрадедушка-то наш, пастухом. Пригнал раз стадо на берег речки, а день жа-а-аркий был. Прилег он под дерево, коровы на мелководье водичку пьют – тишина, благодать… И вдруг слышит голос с небес: «Час роковой наступил, а рокового нет!» Дедушка испугался, а что делать? Сидит, трясется. А голос меж тем опять, вроде гневается уже. «Час, – грит, – роковой наступил, а рокового нет!» А потом – в третий раз молвил. Тут, откель ни возьмись, – пыль, топот. И подлетает к дереву всадник. Молодой, красивый мушщина, в военной одежде – офицер, видать. Спрыгнул с коня, дедушке повод кинул – подержи, мол. «Я, – грит, – барин твой, с войны еду. Сколь народу вокруг меня побило – ужасть. А я вот цел-невредим домой вернулся. Счас скупнусь малость, пыль дорожную смою». Скинул быстро мундир и – бултых в воду. И – поминай, как звали. Ждал дедушка, ждал – а тот и не вынырнул. Тут-то и смекнул он, про кого голос говорил, кого торопил.. Ну, делать нечего, повел коня в деревню, к барыне, докладывает, так мол и так… Та – в крик. Сын ее, как потом рассказывали, с турками воевал, ерой! В самое пекло лез, орденов – полна грудь, а дома в речушке, где и не глыбоко совсем, корове по брюхо, утоп. Вот те и судьба! На все воля Божья…
Старушка перекрестилась и, сжавшись в черный комочек, шагнула от порога беспощадного мира назад, в вековую церковную тишину, где усердными поклонами все-таки можно вымолить для себя и близких прощение и лучшую долю…
Выплакавшаяся, торжественно-печальная Ирина Сергеевна не спешила покинуть собор и окунуться в уличную круговерть. Она решила пройтись по территории собора и отправилась вдоль чугунной оградки, отсекающей храм от шумного проспекта, где бурлила, будто невидимым кипятильником раскаленная, городская жизнь. А здесь, по эту сторону чугунной вязи забора, было покойнее, тише. Вдоль узенькой тропки цвели кустарниковые розы – белые, пурпурные, с нежно-красными мраморными разводами на лепестках, и желтые, прощальные в конце лета. Поодаль росли ели – но не чахлые, с подернутой ржавчиной хвоей, как в городских скверах, а сытые, ухоженные, темно-зеленые. Под сенью их развесистых лап стыдливо прятались от солнца так и не загоревшие за долгое лето белоствольные березки, светились благодарно в зеленом сумраке, поникнув успокоено ветвями-косами под молитвенный шепот не тревожащего их благостного ветерка…
– Сестра! – окликнул вдруг кто-то. Обернувшись, Ирина Сергеевна увидела цыганку, спешившую за ней вдогонку по мягкой тропке.
– Господи… – обескуражено пробормотала Ирина Сергеевна, – и здесь они…
Цыганка была, конечно, другая, не та, что обобрала ее, умыкнув сережки, колечко и крестик, но все же, все же…
– Сестра! – чуть запыхавшись и придерживая путавшую ноги длинную черную юбку, позвала цыганка – молодая вроде бы, да кто ж их, бродяг, по возрасту-то разберет! – Сестра! Ты хрещеная? – и, спросив, уставилась пронзительно и ждуще черными очами, так, что и соврать-то ей было бы неловко.