Несбывшаяся весна
Шрифт:
Девушки переводили глаза с Валентины на Ольгу, явно не зная, начинать снова грустить или подождать.
– Ну вообще-то, – пробормотала Наталья Николаевна, заглядывая зачем-то в свою пустую кружку, – я сама Петину карту заполняла, когда его привезли. Теперь вспомнила: я его о родне спрашивала. И он сказал, что нету никого… что вся его родня где-то в Ростовской области, под немцем, значит.
Девушки грустно потупились.
– Ага! – воскликнула Валентина. – Конечно, она врет!
Ольга пожала плечами и вышла в коридор. Пора было идти стелить белье в пятой палате. Скоро дежурство заканчивается, а постели не готовы.
А Валька Евсеева, кажется, влюблена в самом деле и ревнует ко всем подряд. Даже допустить не может, что ненавистная ей санитарка Аксакова знает о Петре больше, чем она.
Тяжко
Мурзик любил ночи больше, чем дни, потому что каждую ночь ему снились сны, и сны эти были прекрасны. Ему снилась вся его жизнь. Он был мальчишкой, который то воровал, то пел в поездах, и старый диакон Благолепов, певший в церковном хоре с самим Аедоницким, пророчил Мурзику еще более блестящую будущность. Иногда Мурзик даже просыпался, слыша свой мальчишеский «дишкантишко», выводящий:
Ах, зачем эта ночь Так была хороша! Не болела бы грудь, Не страдала б душа. Полюбил я ее, Полюбил горячо, А она на любовь Смотрит так холодно.Снилось Мурзику также, как он ходит по сормовским цехам и тащит все, что плохо лежит. Эх, вольготные были времена при царе-батюшке! А впрочем, Мурзику было отлично известно: и при большевиках рабочий класс тоже сначала имел возможность набивать карманы всем, чем можно и нельзя, пока не стали за какой-нибудь жалкий болт упекать в такие дали дальние, о каких несчастному Макару с его телятами и слыхивать не доводилось! Или виделось Мурзику во сне, как болтается он возле монополек со щербатой чашкою и дает ее в прокат за копейку или даже за две любителям выпить: не из горлышка же белоголового чекушечного водку сосать, до такого русский народ в прежние времена не опускался! Порою снилась Мурзику его матушка, которую прозвали Муркой за то, что нагуляла сыночка невесть от кого, будто кошка гулявая… Он и по сю пору не знал, что было раньше, курица или яйцо, в смысле, прозвище его – Мурзик или фамилия – Мурзин, та фамилия, от которой он в 18-м году избавился, сделавшись товарищем Вериным.
В память о Вере.
И Вера ему снилась – чаще всего прочего.
Снилось, как он увидел ее впервые – загнанной в озерко хулиганами, перепуганной, рыдающей. Совершенно как в жизни, в своих снах он доставал из кармана револьвер, украденный у какого-то пьяного в зюзю белознаменца [11] , и стрелял в этих сволочей, а потом вытаскивал перепуганную Верку из воды. Но во сне выносил он на берег не тощенькую, уродливую горбунью, а красавицу, истинную красавицу, которую не зазорно бы даже царскому сыну повести под венец!
11
Незадолго до войны 1914 года в России существовал монархический союз «Белое знамя». (Прим. автора.)
Впрочем, в его сердце Вера всегда была именно такой, и кабы не стыдилась она так своего уродства, кабы не замуровала себя в монашеские одежды, кто знает, что могло случиться между ней и Мурзиком! Он всегда любил ее одну, только ее, прочие были бабы, она одна – Дева. И если б только она могла поверить, что Мурзик даже горба ее не замечал, словно его и вовсе не было…
А может быть, так ему казалось уже теперь. Спустя тридцать лет.
Да, в будущем году исполнится ровно тридцать лет с того дня, как пес сыскной Гришка Охтин убил Веру, но Мурзик ему этого до сих пор не простил. И никогда в жизни не простит! Одно утешение, что после той расправы на Острожном дворе Охтин, конечно же, недолго пожил. Наверняка уже подох, как и другой пес, Смольников. Ну не могло быть иначе!
Долгие годы мысли об этих двух смертях утешали Мурзика и радовали, однако последнее время почему-то перестали. Прежде всего
Раньше Мурзик был убежден, что души у него вовсе нет. Его не раз называли жестокой, кровожадной тварью, непременно прибавляя к этим наименованиям также слова – бездушный злодей. Может, и впрямь раньше не было у него души, а потом откуда-то взялась? Что-то ж ныло там, в глубине его некогда большого, сильного и красивого, неутомимого на убийства, на злодеяния, блуд и прочие земные удовольствия, а теперь изуродованного, иссохшего, усталого тела! Что-то бродило по ночам в прекрасном и далеком прошлом, с неохотой возвращаясь по утрам в телесную оболочку (Мурзик просыпался очень тяжело и угрюмо, как бы с трудом себя обретая)! Что-то трепетало, преисполняясь нежностью при одном только воспоминании о Вере! Что-то вдруг начало болеть и рыдать от невозможности их встречи там, за последним, за смертным пределом!
Теперь ему чудилось, что только мысль об этой встрече и поддерживала его всю жизнь. Оказывается, какие-то «поповские сказки» все же запали ему в голову, какой-то «опиум для народа» все же отравил ум. Его не страшила смерть, потому что впереди была сияющая даль и тонкий очерк девичьей фигуры – прямой, красивой, с длинной косой и чудесными ясными глазами, – замершей в ожидании… Но вдруг, в один ужасный день, Мурзик осознал, что никакой встречи с Верой быть не может. Она, невинно убиенная праведница, мученица, обитает в раю. Он же попадет в ад, где ему прежде казалось очень заманчиво: ведь туда должно было отправиться все веселое, все самое привлекательное: молодые, тугие, грудастые девки и бабы (а также дамы, коих Мурзиком было перепорчено великое множество), щегольская одежда и обувь, которую Мурзик очень любил (плисовые пиджаки в талию, кумачовые косоворотки, кожаные скрипучие регланы, френчи или парусиновые костюмы, сапоги с калошами или без оных, фасонные, «бутылками», или светлые штиблеты, кожаные фуражки и шляпы канотье). В ад отправятся песенки развеселые, в том числе та, старая, самая любимая:
Не понравился ей Моей жизни конец, И с немилым, назло мне, Пошла под венец. Не видала она, Как я в церкви стоял, Прислонившись к стене, Безутешно рыдал.В ад непременно отравилось бы золотишко, некогда натыренное у молодой, злой, аки бес, но такой глупой Советской республики и надежно захованное в некоем тайничке… Эх, беда, так и пролежит оно в том тайничке до Страшного суда! Мурзик делал припас на черный день, но как-то так вышло, что припас и черный день несоединимо разнеслись во времени и пространстве. В аду предстояло оказаться водочке и селедочке, и квашеной капустке, и соленым огурцам, и картошечке с маслом, и колбаске с чесноком, и белым французским булкам, толстым сладким пряникам, которые Мурзик любил до умопомрачения и которые готов был есть хоть сутки напролет, уничтожал фунтами, ну а потом, когда фунты отменили как буржуазный пережиток, килограммами… Такое ощущение, что из всей вкусной еды в рай допускались только яблоки. Яблоки Мурзик тоже очень жаловал. Особенно анис. Яблоки и Вера – это были, конечно, главные прелести райской жизни!
А между тем Мурзик понимал, что оказаться в раю у него нет никакой надежды. Руки его в крови не то что по локоть… всей воды мира не хватит, чтобы их отмыть. И всего в мире щелока. Их ни в каком чистилище не отчистят! Куда с такими-то ручищами он собрался, в какой, к черту, рай? Гореть, гореть ему в аду… Да это ладно, а вот что неладно, так то, что встречи с Верой не будет!
Разве что он исхитрится – и заслужит прощение у вышних сил…
А как его заслужить?
Мурзик думал-думал – и выискал-таки ответ: если Вера была мученицей, значит, и ему предстоит сделаться таким же мучеником, страданиями искупить грехи.