Несбывшаяся весна
Шрифт:
Мурзику нравилась и «боевая игра» – без шулерских приемов, однако и любому «офицеру», который всегда был готов пустить в ход «заточенные стары», то есть крапленые карты, Мурзик мог стать достойным противником. А уж когда начинался терц и шулера играли между собой, посмотреть на это собирался весь барак, а об исходе «матча» ходили потом по лагерю баснословные слухи.
Уроки незабвенного Поликарпа Матрехина не прошли даром и не забылись, поэтому в то время, когда прочие картежники потерянно пялились в братское очко или окошко братское, не зная, что с ними делать, у Мурзика непременно была в гостях вся семья Блиновых! [13]
13
На
Словом, жить везде можно, он всегда в это верил. Можно жить оказалось и здесь. А что плохого? Видеть каждый день Александру, а по ночам во сне – Веру, время от времени банковать и выигрывать – ну что еще нужно человеку? Правда, еще приходилось и баланы валять [14] , так ведь не все коту масленица, будь он хоть и Мурзик… Эту премудрость он в жизни усвоил!
Однако усвоил Мурзик в жизни и еще одну премудрость: Судьба – она баба, потому завистлива и вечно чем-нибудь недовольна. Вот и теперь она показала-таки свой поганый нрав. Не смогла удержаться!
14
На арго баланы – распиленные бревна, очищенные от сучьев.
Мурзик в тот день потащился, как нанятый, в санчасть. Сидел он, чувствовал на себе руки Александры, которая ставила компрессы на его ногу, млел, а сам, старательно изображая кисляк на морде, едва удерживался от смеха, слушая, как за стенкой операционная сестра Зинаида Викторовна (Зинка-с-Ленинграда, как звали ее в лагере, чтобы не путать с Маманьей) звучным, почти мужским голосом рассказывает кому-то свой сон: «Вы только представьте! Я вижу, что какие-то враги собираются напасть на товарища Сталина, но я, рискуя своей жизнью, кидаюсь и перегрызаю им горло!» Вздохнул над многообразием человеческой глупости – ну и побрел в конце концов в барак, всем сердцем сокрушаясь силе той ненависти, которая исходила от Александры.
Бабы – дуры, вечно все не так понимают! Мурзик поразмыслил: не вывернуть ли ему перед Александрой свою новую душу, не открыть ли, что нечего ей бояться? Но не решился. Во-первых, жалко ее стало – узнает о Шурке, ужас что будет. Во-вторых, был убежден: не поверит она, факт, не поверит! Новый Мурзик, другой Мурзик – для нее это небось еще более неправдоподобно, чем амнистия, подписанная лично товарищем Сталиным.
Он вошел в барак – и аж ноздри задрожали: почуял что-то неладное. И урки, и «литерные» расползлись по нарам, как-то странно зыркали друг на друга. Только Мурзик вошел, как прокричали отбой, староста потыкал пальцем в лежащих, выкрикнул начальнику охраны, что все на месте, столько-то человек, барак заложили засовом и по крыльцу засновал часовой. Все знали, что скоро он угомонится (это пока начальство неподалеку, часовой старается прыть выказать), пойдет прикорнет в тишине, а значит, можно будет натрепаться вволю, но пока молчали. Музик чутко вслушивался в тишину – никто не издал ни звука.
«Языки себе поотгрызали, что ли?» – подумал он изумленно да и не заметил, как уснул.
А поутру грянуло…
Выйдя в тот вечер из управления, Поляков вдруг остро ощутил, что скоро весна. На самом деле стоял еще февраль, но выдалось одно из тех редких мгновений, когда усталая зима как бы притихает, затаивается, переводит свое утомленное дыхание. Весна, которая в это время уже нетерпеливо ждет своей очереди, мгновенно протягивает к людям душистые руки, полные охапок
Вот такой выдался вечер, когда Поляков запнулся посреди улицы Воробьева, около ворот управления, и начал думать, какой дорогой пойти домой. Он жил не столь далеко отсюда, на Грузинской, как раз около оврага, туда можно было пройти или по Краснофлотской, или по улице Свердлова, без разницы, но он чувствовал, что сейчас не в силах идти ни по одной из этих улиц. Названия их оскверняли его слух. как никогда раньше. Кажется, он душу сейчас продал бы за то, чтобы пройти по Большой Покровке или по Ильинке!
Но это было невозможно.
Невозможно.
«Я вот что сделаю, – сказал себе Поляков, заговорщически улыбаясь, словно мальчишка, обдумывающий, как обхитрить вредного учителя, – я отправлюсь в обход. Пойду по Звездинке, а потом сверну на улицу Студеную и в Холодный переулок. Пройду переулком, и мне останется только зажмуриться и перебежать Свердловку около Госбанка – и сразу начнется Грузинская. Хотя надо ведь еще по Воробьева дойти до Звездинки и пересечь Свердловку… А может, дворами попробовать? Нет, тогда придется на площадь Горького выходить. Только не на Горького! Ладно, я сейчас бегом, бегом…»
На него иногда находило такое. Он выдумывал маршруты невероятной сложности, только бы как можно дольше пройтись по улицам, сохранившим старые названия. Один из любимейших маршрутов – по Провиантской, потом по Ижорской, потом обратно. Это были длинные улицы, сплошь в старых маленьких домиках, окруженных заснеженными садами. Однако со стороны Волги Провиантская была блокирована набережной Жданова, а Ижорская с другой стороны – улицей имени сестер Невзоровых, пламенных революционерок… Можно было, конечно, попасть на Провиантскую по Ковалихе, но на Ковалиху-то никак не пройдешь, минуя улицу Веры Фигнер: туда ведет Октябрьская, бывшая Дворянская, там рядом и Загорского, а эти улицы Поляков особенно ненавидел за воспоминания, невыносимые воспоминания, с ними связанные. Из-за тех же воспоминаний он никогда не подходил к площади Свободы по улице Фигнер, потому что в двух кварталах от площади находилась часовня Варвары-великомученицы, а стояла она как раз на пересечении Фигнер и Загорского. Словом, город порою зажимал память Полякова в кошмарные тиски…
Конечно, он уже давно привык моментально справляться с теми призраками, которые то и дело выглядывали из его прошлого и смотрели на него скорбными, непрощающими глазами, но в такой вечер, какой выдался нынче, мучить себя и их не хотелось. Хотелось идти по старым улицам, которые назывались так же, как при жизни отца, которые, может быть, еще помнили его; хотелось прижиматься к покосившимся, щелястым, облупленным заборам и слушать, как пахнет талым снегом из старых яблоневых и вишневых садов.
Звездинка, Ошара, Холодный переулок – какие названия! Какие места! А на углу Холодного переулка и улицы Студеной до сих пор стоит изумительной красоты дом с облупленной, правда, лепниной – здесь когда-то жил знаменитый миллионер Игнатий Аверьянов, который перед смертью взял да и лишил наследства дочь, связавшуюся с революционерами. А она…
Нет, думать о Марине Аверьяновой в этот почти весенний февральский вечер Полякову тоже не хотелось. Он стал думать о тех, кому Аверьянов оставил свое баснословное состояние. Он стал думать о Шурке и Сашеньке Русановых. И впервые не скукожилось сердце от боли при этих воспоминаниях, а напротив – на душе стало странно спокойно и мирно.