Незабудки
Шрифт:
Это взбесило меня так, что на миг я почти потерял сознание от пронзившей меня ненависти к этим уродам.
А весь смысл всего сказанного заключался в том, чтобы сказать, что я бездарен.
Я — бездарен?
Я, наделенный букетом художественных способностей, из которых самым острым был талант живописца?! Я, улавливающий дуновение ветерка, слышащий движение каждой капли росы, ползущей по утренним цветочным лепесткам, я, я, я…
У меня не нашли таланта.
Я в это не верил.
Правда, тут же вспомнились ядовитые слова школьного
Правда, я сдался не сразу.
На обрушившиеся слова я пытался ответить словом.
Напрягши все свои силы, начал спорить с консилиумом. Пытался доказать им, что я принципиально не мог на своей основе самостоятельно достичь совершенства великих. Поскольку в прошлые века именно для этого молодых художников посылали на год в Италию, дав им «пенсию» от Академии с единственной целью дать возможность поучиться у старых мастеров. Что если бы я все знал и умел, то не стал бы поступать к ним, а и без них был бы уже широко признанным живописцем, и так далее.
Но их гоготала и скрипела целая толпа, нависшая надо мною, одиноким. И я чувствовал себя подавленным, смятым и уничтоженным.
Я стер бы их в порошок и скатал бы из них лепешки, приди ко мне в те минуты моя настоящая сила. Но как ни напрягался, я не смог вогнать себя в транс. У меня не вышло настоящей бурной речи, какие так любил мой друг «римлянин».
Получился жалкий и унизительный детский лепет. После которого я собрал в холщовый мешок все свои работы — с которыми еще вчера летел к вершинам славы.
И вышел вон из зала.
Опозоренный, униженный в очередной раз, раздавленный и выплюнутый за ненадобностью.
Согнанный с Олимпа несколькими пинками под зад.
Я не верил в свою бездарность.
Бездарными оказались тупицы профессора, которые не смогли разглядеть во мне искру таланта.
Я знал, что талант у меня имеется в избытке.
Что его одного хватило бы на всех бледных отпрысков благородных художественных семейств, которые сновали со своими папками по прохладным коридорам, принятые в сонм небожителей.
Меня не приняли лишь потому, что с их точки зрения я был совершенным плебеем.
Выскочкой из чуждых кругов.
Которому было отказано в самом праве получить художественное образование и стать наравне с теми, чьи имена гремели на выставках и в каталогах.
Мой удел оставался характерным для нищего безродного художника: рисовать эскизы для сигаретной рекламы да вывески частных лавочек.
Все еще дрожа от страшного удара, я спустился на улицу по широким и равнодушным ступеням.
Здесь все оставалось прежним.
Сияло солнце, звенели трамваи, гудели автомобили.
Шагали прохожие; кто-то даже смеялся.
И никому не было ни капельки дела до меня.
Маленького человека, которого вышвырнули из храма искусства.
О, какую
Если бы я был военным и имел сейчас дивизион пушек — я бы раскатал бы сейчас ненавистное здание Академии изящных искусств вместе с унизившими меня профессорами. Разнес бы его в прах. Не оставив камня на камня. Так, чтобы от величественного здания с колоннами и скульптурами осталось абсолютное ровное место.
На котором потом можно будет разбить безмятежный яблоневый сад — место встреч влюбленных придурков…
30
Когда я осознал, что уничтожить вонючую Академию моими нынешними силами невозможно, я решил поступить иначе.
Убить себя.
Да — себя. В отличие от христианских ханжеских размышлений о неприкосновенности тела, вмещающего бессмертную душу, восточные верования вполне допускали самоубийство. Как один из ходов на бесконечном пути из одной жизни в другую.
А доведенная до бриллиантовой отточенности религия японских самураев вообще возводила самоубийство в ранг высших благ. Единственный благородный выход в случае, когда силы исчерпаны, задача не выполнена, и средств не осталось.
Мой случай подходил идеально.
Правда, я сначала хотел изломать, изорвать на мелкие клочки, а потом сжечь все свои произведения. Но потом передумал: пусть ничтожные людишки, поставившие крест на моей судьбе, через сто лет любуются моими картинами. И кусают локти, сознавая, какого гения проглядели и позволили ему уйти в мир иной.
И картины я решил сохранить..
Поэтому молча вернулся в свою съемную комнату, тихо сел на узкую кровать, застеленную колючим солдатским одеялом, и стал обдумывать способ, каким лучше лишить себя жизни.
На полный серьез.
Я, восемнадцатилетний парень с полной жизнью впереди, которого всего-то навсего не приняли в свои ученики бездарные тупицы-профессора — у которых я вообще вряд ли мог научиться чему-то путному — я, полный сил и здоровья решил расстаться с жизнью.
В этот момент — может быть, единственный за всю жизнь! — я не вспомнил о маме. Которую моя внезапная смерть уж точно бы свела в могилу раньше отведенного срока.
Настолько эгоистичен был я тогда в своем порыве.
Или причина крылась не в эгоизме — а в тяжести удара, обрушившегося на меня.
Мне было трудно предугадывать свою дальнейшую судьбу. Сегодняшний удар казался самым страшным за все предыдущие годы. И, вполне возможно, останется таким и на все последующие. На все последующие…
…Какие последующие!
Я сидел и обдумывал способ.
Чтобы уйти не просто так, а достойно самого себя.
Предпочтительнее всего было бы, конечно, застрелиться. Но у меня не имелось оружия. Порыскав в злачных закоулках столицы, его наверняка не стоило большого труда раздобыть. Но это требовало времени — а я хотел привести вынесенный приговор немедленно.