Незабываемые дни
Шрифт:
И такая звонкая тишина царила здесь, — казалось, как присядешь и прислушаешься, так словно тихо-тихо гудит где-то поблизости пчелиный рой. Это наслаждались последним солнечным теплом лесные осы, ленивы осенние шмели, залетавшие издалека пчелы. И люди тут говорили тихо-тихо. Перекинутся скупым словом и замолкнут.
Тетка Палашка прислонится где-нибудь к сосне, и, упершись щекой в ладонь, грустно глядит на людей, порой вздыхает, головой покачает:
— Эх, сынки вы мои, горемычные…
Какой-то незнакомый, с косматыми
— Гляди ты, мать нашлась!
— А как же — мать, всем вам мать, сынки мои.
Это, видно, из новеньких, которых приняли только вчера.
В этих шалашах, которые назывались отделением выздоравливающих и слабосильных, размещали людей, только что прибывших из немецких лагерей для военнопленных, бежавших из тюрьмы, из лагерей смерти. Люди эти были до того истощены, что, казалось, стоит лишь подуть сильному ветру, и он расшвыряет их, разнесет по воздуху, как перышки. Кожа да кости. С этими людьми не вели пока никаких занятий, их лечили, как могли, подкармливали, поднимали на ноги.
Особенно измученным и изможденным было вчерашнее пополнение, десять человек, приведенных из-под Минска, откуда они убежали из лагеря. Вот у самого младшего из них даже рука трясется, когда он пытается отогнать осу, которая нахально кружится над самым его лицом, худым, прозрачным, с заостренным, как шило, носом. Только запавшие глаза не потеряли своей живости, сверкают, как угольки.
— Да отгони ты, Сыч, эту нахалку, а то еще нос отгрызет, — говорит он, слабо замахнувшись на назойливую тварь.
— Не горюй, красивей будешь, а с таким носом, как у тебя, только подошвы тачать.
— Эх, сынки мои, шутят еще! — с нежностью произносит тетка Палашка и начинает беседу с отдыхающими: кто и откуда, да есть ли у них матери, а может, кто-нибудь женат? Надо узнать про человека что и как? Охотней всех отвечает парень с косматыми бровями, придающими его лицу совиное выражение. Он не только отвечает, но и сам расспрашивает:
— А долго ли нас продержат без дела и куда пошлют?
— Это, сынок, не по моей команде…
— А где тут штаб?
— Вот там, в землянке.
— Да я не про этот опрашиваю, а про главный, которым сам Соколов командует?
— На то он и Соколов, чтобы фашиста клюнуть там, где тот не ожидает. Очень уж ты прыток, сынок, все сразу хочешь узнать. Мы и сами того не знаем, чего нам знать не положено.
— Съел, Сыч! — подшучивает над товарищем худощавый.
— А ты, Сомик, молчи, не приставай! — И, уж изменив тон, всячески стараясь задобрить тетку, косматый начинает рассказывать про всякие ужасы, пережитые им в лагере.
— Разве мы для того перенесли все это, тетка, чтобы сидеть тут сложа руки, когда фашист-гад на народе нашем злость вымещает, с народа шкуру сдирает? Да я… Эх, кабы встретить мне вот… как его… ну… Василия Ивановича, я бы в ноги ему поклонился:
— Это ты верно говоришь, хлопец. Только Соколов наш не любит людей на смерть водить. Он больше того придерживается, чтобы фашисту была смерть.
— Правду говорите, тетечка… Это я так, к слову пришлось, про эту самую смерть. Жили мы и жить будем на нашей земле, а ему, гаду-фашисту, кишки вывернем.
— Верно говоришь, сынок!
Тетка Палашка задумалась о чем-то своем и, заметив около землянки Светлика, решительно направилась к нему. Парень с остреньким, как шило, носиком, подмигнув в сторону удаляющейся тетки, от нечего делать еще раз поддразнил товарища:
— Съел, Сыч?
— Не понимаю.
— Да что тут понимать? Обрезала тебя тетка! Что-то ты, Сыч, такой храбрости набрался с тех пор, как сюда попал, что хоть сразу тебя в бой посылай.
— Ну и набрался. Трусом никогда не был!
— Не был! А почему ты за нашими спинами прятался, когда мы из этого пекла выбирались? Разве я не помню, как ты чуть не провалил все дело, когда я с немецким часовым расправлялся? Кабы не наши хлопцы, быть бы мне тогда на штыке и не видел бы я сегодня твоей воинственной прыти перед теткой.
— Брось, Сомик, нашел о чем говорить. Я же в самом деле чувствовал себя тогда очень плохо. Так плохо, что не имел никакой надежды выбраться оттуда. И если бы не вы, погиб бы я, как пить дать. А разве не я вас тогда уговаривал?
— К чему уговоры, когда мы уже давно готовились бежать? Уговаривал! А еще хвастает, что комиссаром был!
— Ты не сердись, Сомик. Я взаправду, как очутился здесь, такую силу в себе почувствовал, что мне не хочется ни одной лишней минуты сидеть без дела. И вот увидишь, Сомик, мы еще так с тобой повоюем, что аж лес задрожит от страха.
— И впрямь осина вот уже трепещет с перепугу! Такого страху ты нагнал на нее.
Из-под косматых бровей на сразу потемневшем лице сверкнул острый, как отточенное лезвие, взгляд. Сыч порывистым жестом поправил пилотку на голове, прилег на смятую шинель. Минуту спустя заговорил спокойно, рассудительно, словно идя на примирение:
— Ты напрасно смеешься, Сомик. Искренне тебе говорю, что вскоре буду воевать, и ты, если захочешь, тоже сразу дело найдешь. Я уже ходил, разузнавал… Тут в карантине нас могут еще долго задержать. Но мы и сами можем податься в какой-нибудь отряд, если там есть знакомые.
— А если нет, кто это сразу примет незнакомых?
— Конечно. Но тут есть один отряд, говорили. Но я еще хорошо не разведал. Вот похожу еще, разузнаю.
И Сыч ходил.
А тетка Палашка в штабной землянке вела решительную атаку на Лявона Марковича, в ведении которого находилась хозяйственная часть лагеря. Светлик отмахивался обеими руками: