Ночной карнавал
Шрифт:
Она подняла руку, останавливая авто. Ее манто голубело в предрассветном мглистом мареве. Фонари обливали ее мертвенным, злым светом. Загулявший шофер резко тормознул возле шикарной дамочки.
— Куда рванем, мадам?.. — бросил, плюя на снег дешевую сигарету. — Или мадмуазель, как вас?.. В игорный дом?.. В казино?.. В ресторан «Максим»?.. На карусели?.. На Елисейские Поля, в Дворянское собрание?.. А может… а может… в ночной клуб?.. Или мадмуазель хочет в Красную Мельницу?.. Там нынче, по слухам, так потрясающе!.. умопомрачительно!.. такое варьете!.. такое кабаре!..
— Рю Делавар, — сказала коротко Мадлен, втискиваясь в тесноту старенького, пахнущего
Когда она вошла в гостиную, глаза ее с испугом обежали картины, остановились на инфанте. Все было в порядке. Девушка глядела на нее спокойно и величественно. Ее рука по-прежнему тянулась к ней, но застыла, замерла в воздухе. На паркете, сзади инфанты, в темноте горели осколки разбитого зеркала.
— Вот, милая, — сказала Мадлен, закрывая глаза рукой, — вот и дожила я до настоящей опасности. Моего любимого хотят убить. Я спасу его. А ты моя собеседница. Я буду рассказывать тебе все. Ведь у меня никого нет. Никого. Никого. Ни друзей. Ни родных. Девочки в Доме мадам Лу?.. — Из-под ее пальцев текли слезы, скатывались по обнаженной шее, закатывались, будто жемчуга, за корсаж. — Пусть живут… Они меня забудут… забыли… У меня есть только Князь. И он не мой. У каждого своя жизнь. И он — мой сон. И я не дойду до него. Семь железных сапог изношу…
Она села на пол, на ковер, и заплакала в голос, навзрыд.
Над ее головой холодно, мерно били часы.
ВИДЕНИЕ МАДЛЕН
Толпа накатывала волной. Меня сбило. Я упала на живот, и ноги бежали по мне, и подошвы давили, и ребра мои хрустели и надламывались, и я верещала, визжала; на самом деле я молчала. Это рот мой открывался, так я умирала. Сон. Это сон. Я сейчас проснусь.
— А-а-а-а! — вопила толпа, бежала по мне, раздавливая меня. — Спасайся! Спаса-а-а-айся!.. Всех перебьют!.. Всех… родимых!.. не пожалеют, ироды…
Грязный снег. Я лежу лицом вниз. Щеками на снегу. Осколок грязной льдины впивается мне в скулу. Я не слышу крика толпы. Она оглушила меня. Я оглохла. Я ничего не слышу. Кости мои трещат под чужими сапогами. Я превращусь в лепешку. Я уже не чувствую боли. Чужие руки, сердобольные, выдергивают меня из-под катящейся человечьей лавины. Бросают в сторону, на сугроб, как мешок с отрубями.
— Жива еще девка-то…
— А может, уже отошла…
— Не… вон ребра-от раздвигаются… веки дрыгаются… очухается… ее счастье…
— Бежим, Петруха!.. Подстрелят тебя, как глухаря!..
— Бежим, Митюшка… А-а-а-а-а!..
Чужое тело шлепнулось рядом с моим. Дрогнуло. Свелось судорогой от затылка до пят. Затихло.
Я не видела, как человек умирает. Я чувствовала это всей кожей. Телом. Локтями. Спиной. Сердце мое, прижатое к запорошенной снегом земле, слышало, как стучит, утихая, умирая, живое сердце другого, убитого. Тише стук. Последние толчки. Все.
— Господи, помоги… Господи, пронеси…
— Зачем в детей-то стреляете, ироды-ы-ы-ы!..
— Мама, беги… Ма-моч-ка!..
На мое неподвижное тело уронили кусок ткани. Древко воткнулось в снег рядом с виском. Хоругвь. Вышитый лик Спаса Нерукотворного на плотной монастырской парче. Я открыла глаз. Мой глаз уперся в огромный глаз Спаса. Так мы глядели друг другу — глаз в глаз. Что скажешь мне, глаз? Что расстрел живых людей — это тоже жизнь? Что все, происходящее под Солнцем и Луной именем Твоим, — это тоже жизнь?!
— Убегай!.. Шибче, Васька!.. Предатель!.. Ирод!..
— Царь Ирод!.. Царь Ирод!..
— Неповинных… просящих!..
— Сволочь он, ваш Царь!.. А вы и не знали!.. Кровавый он!.. Будь он проклят…
— Федюнька, дай тебя руками укрою…
— Коля, Коля!.. Ложись в снег!.. Они бьют в упор!.. Так тебя не заденут!..
— Беги!.. Беги перебежками!..
— Охти мне, страсти… Владычица, Троеручица!.. Богородица Дева, помози…
— Туда же, бабка, поперлась… с иконкою!.. Думала, тебя Царь защитит…
Я лежала ничком. Чуть повернула голову. Вдыхала запах снега. Снег пах. Он пах грязью. Хлебом. Ладаном и елеем церковной промасленной ткани. Дегтем сапог. Кровью. Снег пах кровью. Так, должно быть, пахнет на бойне. На бойню приводят больных чахоткой, дают им в руки железный ковш, наливают туда свежей крови только что заколотой коровы. Чтобы пили кровь и поправлялись. Говорят, свежая кровь зверя излечивает от всяких ужасов. Болезнь как рукой снимает. Говорили, что… в нашем селе у кривой Машки так дочка вылечилась… А еще снег пахнет поцелуем. Когда я целовалась с соседским Гришуткой, у него губы пахли снегом.
— Ложи-и-ись, народ!.. Спасайся!..
Залп. Еще залп. Визги. Крики. Проклятия. Божба. Я лежу в стороне от людской катящейся волны. Под волною тонет мир. Тонет все, чему мы молились и что любили. Это гибель пришла, и я ее живой свидетель. Ведь и апостолы свидетельствовали о Христе; и я свидетельствую, что солдаты по приказу моего Царя стреляли в мой народ. Убивали мой народ. Или это мне только снилось?
— Девчонка, а ты чово тут… разлеглася?.. Раненая, што ль?.. Дай доволоку до прикрытия… вон, до кондитерской дотащу… лавка открыта…
Меня взвалили на плечи и понесли. Дюжий малый. Говор смешной. Вятский?.. ярославский?.. Окает густо…
— Наделают делов они… энта Царица… с Царишкой эфтим… Бесются там, во дворцах-то… ни хрена житья простого народа не знают… Играют в игрушки с энтим сибирским разбойником… во святые возвели козла бородатого… тяжела ты, девка, а с виду худа!.. кости энто у тебя тяжелые, значитца… Ну вот и дотянулися… Уф-ф-ф…
Малый, что волок меня на себе, открыл задом дверь кондитерской лавки. На улице стреляли. Люд бежал. Напротив окон кондитера, белого от ужаса, взвизгивали и падали женщины, дети, мужики. Старик, на морозе без шапки — потерял на бегу, — прилип носом к стеклянной двери. Пуля продырявила его сзади. Он содрогнулся под тулупом, беззубо улыбнулся и медленно стал оседать на снег, хватаясь скрюченными пальцами за равнодушное дверное стекло.