Ночной мотоциклист (сборник)
Шрифт:
В словах промелькнул оттенок презрения и застарелой родственной вражды.
— Ну уж и дядя! — сказал я в тон.
— Вы знаете, да? — живо спросила женщина. — Действительно. Когда Славик окончил школу, я пошла к 6paiy и попросила, чтобы устроил его в институт. У брата много связей в этом «ученом мире». Знаете, он сказал, что не может. Родной двоюродный брат! Он презирает меня. Конечно, я женщина простая…
Вот здесь я почувствовал неожиданную гордость. Но если человек кичится своей «простотой», значит он не так уж прост.
—
— Пора! — сказал я себе, пряча цепочку в карман. — Пора.
Мне захотелось прервать поток глупых слов. Не в этом ли причина разлада, происходившего в душе парня? Бессребреник был представлен в его глазах чудаком и скопидомом. И тут же рядом — торжествующее мещанское благополучие, основанное на граммах недолитого коньяка. И оправдательная «философская база»: все, мол, так поступают. А кто не так, тот, мол, помешанный.
Действительно, мир мог показаться ему кунсткамерой.
— Как вы думаете, Славик скоро вернется? — спросила она так, будто ее сынок, решив пошалить, запрятался в багажнике «моей машины».
В том же доме я отыскал приятеля Юрского, восемнадцатилетнего Алешку, застенчивого веснушчатого парня.
— Мы со Славкой редко встречались последнее время, — сказал он.
— Может быть, он уехал, чтобы устроиться матросом? Вы ведь с ним хотели во флот!
— Если бы матросом, то он пошел бы со мной работать в порт. Я па буксир устроился пока. А в военкомате обещали, что возьмут в военно–морские силы. Я его уговаривал — давай вместе.
— А он?
— Ерунда, говорит. Не хочу, говорит, размениваться по мелочам. Вы еще обо мне, говорит, услышите!
9
Дядя жил недалеко от Аничкова моста. Не доезжая нескольких остановок, я вышел из троллейбуса. В запасе оставалось еще по крайней мере полчаса, а Ленинград создан для неспешной ходьбы. Подобно поэзии, он не терпит суеты.
Легкие контуры каменных громад вставали, как мираж, как облик задумчивой и благостной земли. Я пил ленинградский воздух и завидовал людям, для которых эти улицы были домом.
«Граждане! При артобстреле эта сторона улицы особенно опасна». Надпись, оставшаяся с давних времен, ворвалась в тихий мир, как снаряд, полет которого потребовал двадцати лет.
Но в барочных завитушках дворцов гнездились и ворковали голуби. Колоннады Казанского собора охватывали толпу, словно две руки. Зеленые округлые кроны лип были легки и, казалось, вот–вот поднимутся к небу, как стайка воздушных шариков…
Эти улицы рождали ощущение, что весь мир полон гармонии и покоя.
Близ Гостиного двора была толчея, здесь царило ощущение вечного праздника.
Я не знал, что несколько дней назад в то же полуденное время тот же перекресток пересекал человек по фамилии Лишайников… По крайней мере в паспорте его была проставлена такая фамилия.
За этим
В его распоряжении было лишь несколько минут. Чем дальше уходил он в гомоне и суете, тем уже становилось свободное пространство. Единственное, что он мог сделать, — уничтожить пленки с кадрами, сделанными на военном объекте. Лишайников не зря считался хорошим работником у тех, кто дал ему задание. Он думал только о пленках, которые достались ему нелегко и на которые давно возлагали надежды там, за тысячи километров… Специальный связной, давно законспирированный, надежный, ждал «материал».
Когда, поднявшись на второй этаж, преследуемый увидел Грачика, мелкого фарцовщика и спекулянта, однажды оказавшего Лишайникову услугу, он не колебался ни секунды и сделал не предусмотренный правилами ход…
Если бы мне стало известно все это, то, проходя мимо Гостиного двора, я бы почувствовал, как среди праздничного оживления пахнуло войной, потому что он, Лишайников, был одним из тех, чья профессия — угрожать спокойствию и миру. Если бы…
Но я ничего не знал ни о Лишайникове, ни о его миссии. Я спокойно пересек перекресток, взглянул на манекен в витрине и пошел к Аничкову мосту, думая о Ленинграде, Юрском и о себе.
Профессор был до того худ и бледен, что воспринимался как плоскостное изображение, сошедшее с одной из многочисленных икон, висевших на стенах мастерской. На вид ему было лет шестьдесят с лишним. Кожа на руках просвечивала, открывая синий узор вен. Наверняка он был один из тех, кто еще с рождением получает в пожизненный дар полдесятка хронических болезней, но благодаря неистовости духа и увлеченности умудряется дожить до восьмидесяти и успевает сделать то, что не под силу взводу здоровяков.
— Я из милиции, — сказал я.
«Когда вы выполняете сыскное задание, часто приходится притворяться и даже лгать, — говорил Комолов. — Поэтому не отказывайтесь от малейшей возможности быть правдивым».
— Что–нибудь известно о мальчике? — спросил профессор.
— Пока ничего утешительного. У меня не совсем официальный визит. Хотелось бы поговорить с вами… Скажите, как исчезло «Благовещение»? И что это за икона?
— Икона стояла вот здесь.
Он указал на дощатый столик в углу. Я понял, что даже этот столик остается в его глазах святыней.
— «Благовещение» было моим самым большим открытием, венцом жизни. Когда ко мне пришел Станислав, я говорил ему об этом. И не поверил глазам, когда, вернувшись, не увидел ни племянника, ни иконы. Ждал до полуночи, надеясь, что мальчик одумается. Потом отправился к сестре, и она передала мне записку: «Дядюшка, ты еще найдешь что–нибудь в этом роде, а такому, как я, счастье улыбается один раз. У меня тоже есть свои большие планы».
Сигарета дрожала и никак не хотела входить в мундштук. Профессор оперся о высокую спинку кресла.