Новый год в октябре
Шрифт:
– Просто не знаю, что делать с Сашком, – жаловалась Прошину Анечка, кивая на раскрасневшегося молодого человека. – Уже завтра ему на работу. Сдавать макет. Эти газеты… Пишет, пишет…
Молодой человек был, очевидно, ее мужем.
– Литератор? – озабоченно спрашивал Прошин.
– Журналист и писатель– сатирик.
– Ого.
– Театр отмирает, – бубнил Саша.
– Сашок, хватит о театре, вот – познакомься… Э–э… как вас зовут?
– Алексей.
–
– Отмирает, – сказал Прошин. – А может, и нет… Я не артист. Хотя…
– Ну, все равно, – напирал Саша. – Ваше мнение?
Прошин взглянул на собеседника. Редкая рыжая бороденка, круглое рыхлое лицо, маленькие голубые глазки…
– Отмирает, – сказал с запинкой.
– Ну, знаете… – сморщился режиссер, поддевая кусок горбуши.
– Пойдемте покурим, – предложил Саша Прошину. – А то я что–то… устал.
– Да сидите вы! – возразила Анечка.
Однако Саша потянул Прошина за рукав, и они вышли. Правда, зачем он позволил себя увести, Прошин так и не понял. Это была глупость, и все. Курить он бросил, и потому пришлось столбом выстаивать подле Саши и, кивая как китайский болван, выслушивать рассуждении я о деградации театра, о современной пьесе как таковой, еще о чем–то наболевшем… Прошиным овладевала тоска. Собеседник курил и говорил взахлеб, как после длительного словесного поста и столь же тяжкого воздержания от никотина. Главная же беда Саши, а вернее, Прошина, заключалась в том, что литератор никак не мог, докурив сигарету, закончить начатую мысль. Как правило, либо очередная тема кончалась на середине очередной сигареты, либо очередная сигарета кончалось на середине очередной темы. Но все–таки чудесный миг, когда и то и другое совпало, настал. Саша поправил галстук, откашлялся, отчего кадык заелозил взад–вперед по его жилистому, плохо выбритому горлу, и бодро произнес:
– Ну, пожалуй, пора… – И тут же, опомнившись: – Кстати. Фамилия моя – Козловский. – Последовало короткое рукопожатие. – А запишите–ка мой телефон, – предложил Саша воодушевленно. – По–моему, нам есть о чем поговорить…
Прошин с каменным лицом вытащил записную книжку и записал продиктованное.
Вернулись в гостиную.
– Да, – обратился Саша к режиссеру, усаживаясь. – Такая просьба… У вас как с билетами?
Режиссер ядовито усмехнулся.
Пальцем, осторожно, Прошин отодвинул тарелку. Внезапная, как приступ хронической лихорадки, отчужденность охватила его. Зачем он приехал сюда? Он не нужен здесь никому, как и никто друг другу. Хотя нет, насчет остальных – неправда; остальные не умеют праздновать и веселиться в одиночку, а умеют только сообща, скопом… А не праздновать и не веселиться им нельзя, поскольку как прожить без этого, как пройти путь без привалов и вех, без попутчиков и провожатых?
До Нового года оставалось меньше часа. Зажигались свечи, был приглушен телевизор, мутно и пестро светивший в глубине комнаты; стихали разговоры… Осознание времени уходящего и наступающего, чувство скользкой грани между прошлым и тем неизвестным, что впереди, неуклонно постигало каждого, и каждый был полон затаенного раздумья ни о чем и обо всем.
– Если об итогах, – рассудил Козловский, – то на старый год мы не в претензии… Во–первых, квартирный вопрос. Потом, извините, что касается семейной жизни…
Стрелки часов ползли в вех циферблата, провожаемые взглядами нетерпения и ожидания. А чего ожидать? С балкона доставали оледенелые мортиры бутылей с шампанским; снимались с их горлышек проволочные сетки, дамы морщили носики, боясь, что вино «выстрелит»;горела елка тусклыми лампадными огоньками, разлапистая тень ее веток охватила потолок и стену; елка – вселенское дерево, символ вечной жизни… который бестрепетно полетит через пару недель на помойку.
«Поохав, швырнут за окна, не думая, не жалея… Где пусто и одиноко, где снег белизны белее…»
Строки сложились сами собой. С минуту Прошин сидел, испытывая томительную благость от рождения этого экспромта. Потом, озлившись на благость, встал из–за стола. Все – к черту!
Он ехал домой. Он хотел быть один.
На лестничной площадке выясняли отношения соседи – тоже, вероятно, из богемы, – дом был кооперативно–ведомственным, – оба в белых рубашках, в «бабочках»; оба в подпитии. Один, пожилой, закрывался дрожащими костлявыми руками, торчавшими из расстегнутых манжет, от второго, молодого мордастого парня с курчавой шевелюрой, избивавшего его.
– Стасик, – шептал пожилой умоляюще, – остановись, если можешь…
Алексей постоял, выжидая когда освободится проход, но проход освобождать не спешили… Тогда, подумав, он отшвырнул Стасика к стенке и сбежал по лестнице на улицу. Ему повезло: к подъезду как подруливало такси с зеленым глазом фонаря за лобовым стеклом: свободно.
За полминуты до полночи Прошин, не снимая пальто, вошел в квартиру и сел за стол.
Хлопнуло шампанское, и он постарел на 365 дней.
ГЛАВА 4
Курить хотелось изнуряюще. Все валилось из рук, и мысли были об одном: о серовато–голубом дымке сигареты, о его сладкой горечи и еще – как заставить себя не думать о нем, как, наконец, удержаться в колее того невыносимого режима ( холодный душ, физкультура, еда по часам ), что сулил жизнь относительно долгую и не отягощенную хворобами.
Перспектива была увлекательной, но слишком уж далекой и нереальной по сравнению с реальными муками ради перспективы. И не заглушали этих мук ни самоуверения, ни мятные конфетки, ни жевательная антиникотиновая резинка – упругая и твердая, от которой ныли зубы; ничто. Разве сон… Но спать Прошину не хотелось. Оставалось одно: прогуляться по морозцу! – и вскоре он шагал запорошенной дорожкой к обступавшему институт лесу. Было светло и студено. Над ажурными чашами антенн, в зимней, глубокой синеве поднебесья висели, окоченев, крепенькие, будто сдавленные морозом облачка.