Обетованная земля
Шрифт:
— Как это?
— Да, вы правы. Разумеется, нельзя.
— Хуже того, — сказал Блэк. — Картина продана оружейному магнату. Человеку, который производит оружие для победы над нацистами. И поэтому считает себя благодетелем человечества. А то, что с помощью этого оружия сейчас опустошается Франция, он считает прискорбным, но неизбежным. Высокоморальная личность. Столп общества и опора церкви.
— Ужасно. Картина будет мерзнуть и звать на помощь.
Блэк налил нам по второй рюмке.
— В эти годы будет много криков о помощи. Ни один не будет услышан. Но если бы я знал, что Париж под угрозой, я бы не
Я посмотрел на Блэка, этого Джекила-Хайда, с большим сомнением.
— Я подержал бы ее у себя еще несколько недель, — добавил он, подтвердив мои сомнения. — По крайней мере, пока Париж не освободят.
— Будем здоровы! — сказал я. — В человечности тоже надо знать меру.
Блэк расхохотался.
— Для многих вещей можно подыскать замену, — произнес он затем задумчиво. — Даже в искусстве. Но знай я вчера то, что знаю сегодня, я бы взял с этого пушечного короля тысяч на пять больше. Это было бы только справедливо.
Я не сразу сообразил, при чем здесь справедливость. Вероятно, она крылась в каком-то запутанном космическом компромиссе между Блэком и остальным миром. Я ничего не имел против.
— Под заменой я имею в виду музеи, — продолжал Блэк. — В Метрополитен, к примеру, очень хорошая коллекция Моне, Мане, Сезанна, Дега и Лотрека. Вам это, конечно, известно?
— Я еще не был там, — признался я.
— Но почему? — изумился Блэк.
— Предрассудок. Не люблю музеи. У меня там начинается клаустрофобия.
— Как странно. В этих огромных, пустых залах? Единственное место в Нью-Йорке, где можно подышать нормальным воздухом, свежим, очищенным и даже охлажденным, — все это только ради картин, разумеется. — Блэк поднялся из кресла и принес из соседней комнаты два цветочных натюрморта. — Тогда в утешение надо показать вам кое-что еще.
Это были два маленьких Мане. Пионы в стакане воды и розы.
— Еще не проданы, — сообщил Блэк, отставив Мане и повернув его лицом к стенке. На мольберте остались только цветы. Внезапно они заполнили собой все серое пространство комнаты, будто увеличившись в десять раз. Казалось, ты чувствуешь их аромат и ощущаешь прохладу воды, в которой они стоят. От них исходило изысканное спокойствие и тихая внутренняя энергия истинного произведения искусства, как если бы художник впервые сотворил эти цветы и до него их не существовало на свете.
— Какой чистый мир, правда? — благоговейно произнес Блэк некоторое время спустя. — Пока можно в это спрятаться, кажется, еще ничто в твоей жизни не потеряно. Мир без кризисов, без разочарований. Пока ты в нем, можно поверить в бессмертие.
Я кивнул. Картины были чудесны. И даже все, что Блэк о них сказал, было правдой.
— И, несмотря на это, вы их продаете?
Он снова вздохнул:
— Ну а что мне остается делать? Жить-то нужно.
Он направил на обе картины конусообразную лампу, ярко осветившую их.
— Но не фабриканту оружия, — заявил он. — Такие, как он, маленькие картины не воспринимают. Если получится, продадим женщине. Одной из богатых американских вдов. Нью-Йорк ими кишмя кишит. Мужчины изнуряют себя работой, жены переживают их и получают наследство. — Он повернулся ко мне с заговорщицкой улыбкой. — Когда Париж освободят, снова станут доступны тамошние сокровища. Там такие частные коллекции, против которых все, что есть здесь,
— Упадут? В каком смысле?
— Владельцу нужны деньги. Так что, как только Париж освободят… — Блэк погрузился в мечты.
Вот она разница, подумал я. В его понимании город освободят, в моем — снова оккупируют. Блэк погасил лампу.
— Это и есть самое прекрасное в искусстве, — сказал он. — Оно никогда не кончается. Им можно восторгаться снова и снова.
«И продавать», — мысленно добавил я почти равнодушно. Я хорошо понимал Блэка: он честно, без каких-либо задних мыслей высказывал свои соображения. Он преодолел в себе примитивную страсть к обладанию, свойственную ребенку и варвару. Он посвятил себя древнейшему в мире ремеслу — ремеслу торговца. Он покупал, продавал, а между делом позволял себе роскошь верить, что на сей-то раз он это ни за что не продаст. Да он счастливый человек, подумал я без всякой зависти.
— Вы приходите в музей, — продолжал рассуждать Блэк, — а там висит все, о чем только можно мечтать, и даже больше. И оно ваше — если только вы не хотите непременно утащить все к себе домой. Вот что такое подлинная демократия. Когда искусство общедоступно. Самое прекрасное в мире доступно каждому.
Я усмехнулся:
— Когда что-то любишь, хочешь обладать этим.
Блэк покачал головой:
— Только когда перестаешь стремиться к обладанию, начинаешь обладать по-настоящему. У Рильке есть строчка: «Я не коснулся тебя, но взял тебя в плен». Это девиз торговца искусством. — Он тоже усмехнулся. — Или, по крайней мере, оправдание его сущности двуликого Януса.
Джесси Штайн давала свой очередной прием. Двойняшки подавали гостям кофе и пирожные. Из граммофона доносились песни Таубера [33].
Джесси была в темно-сером. Она скорбела по разоренной Нормандии и сдержанно ликовала в связи с изгнанием оттуда нацистов.
— Раздвоение какое-то, — сказала она. — Прямо сердце разрывается. Я до сегодня и не знала, что можно плакать и ликовать одновременно.
Роберт Хирш обнял ее за плечи.
— Можно! — возразил он. — И ты всегда это знала, Джесси. Только твое несокрушимое сердце опять и опять забывало об этом.
Джесси прильнула к нему:
— И ты не считаешь подобное безнравственным?
— Нет, Джесси. Ни в малейшей степени. Это трагично. Поэтому давай лучше видеть во всем только светлые стороны, иначе наши измученные сердца просто не выдержат.
Коллер, составитель кровавого списка, забившись в угол под фотографиями с траурными рамками, яростно спорил о чем-то с писателем-комедиографом Шлётцем. Они только что внесли в список еще двоих генералов — этих предателей по окончании войны следовало немедленно расстрелять. Кроме того, они трудились сейчас над вторым списком — нового немецкого правительства в изгнании. Работы у них было по горло: каждую пару дней они назначали или снимали какого-нибудь министра. В данный момент Коллер и Шлётц ожесточенно спорили, ибо не могли прийти к согласию насчет Розенберга и Гесса: казнить их или приговорить к пожизненному заключению. Коллер выступал за казнь.