Обречённая воля
Шрифт:
Вот уже четыре с лишним десятилетия прошло с той ночи, что под троицын день, когда по зелёному разнотравью в очередной раз напала татарская орда. Никогда не знаешь, откуда нагрянут татары. Уползая в чужую землю тихими змеиными отрядами, они прятались — тише воды, ниже майской травы — по балкам в степи, по перелескам, по урочищам, забирались как можно глубже и лишь на обратном пути нападали на селенья, жгли, грабили, угоняли скот, брали пленников. Хорошим, видать, был тот татарский воин, жадным: он приторочил к седлу не одну, а сразу две корзины и в каждую посадил в Трёхизбянской станице по два пленных русских ребёнка. Одним из них был Кондратий Булавин. Сейчас никто уже не помнит в Трёхизбянской, в какой корзине, с
«А как морем-то пахнет!» — отошёл Кондрат от раздумий.
Он глянул вперёд — Черкасск! Перед ним скрипели телеги, гарцевали верховые, покрикивали в городских воротах подвыпившие казаки, осыпая друг друга страшными ругательствами; мычал скот, чуя тесноту; взвизгивали казачки — перед ним был Черкасск.
Торговля начиналась вне города, за воротами, где вертлявые ногайцы в войлочных шапках лихо торговали дикими лошадьми. Дикие лошади, кое-как стреноженные, но уже измученные, таращили обезумевшие от страха глаза, подёргивали шелковистой, выглаженной вольными степными ветрами кожей, вскидывали морды, когда кто-нибудь из покупателей тянулся к ним. За воротами, уже в городе, по обе стороны от дороги ревел домашний скот, пахло навозом, парным удушьем немытой шерсти. Тут же, прямо на подводах, бойко торговали замками, привезёнными с Оки. Тульские умельцы заманивали взглянуть на свои поковки из железа. На поднятые вверх оглобли натягивали верёвки, и волжские купчишки средней руки вывешивали свой товар — крестьянские шляпы, рукавицы, зипуны. Откуда-то привозили колёса, телеги, дуги, оглобли, сыромятную упряжь, сёдла разных покроев.
— Стерляди! Стерляди! — неслось навстречу Булавину из глубины рынка.
Он проехал немного вправо, чтобы миновать самое жерло базара, где невозможно было бы протиснуться даже пешему, не только конному, проехал мимо златоярких лавок персов, армян, греков. Вспомнил, между прочим, что давно не покупал своей Анне никакого подарка, и стало жалко её, но сейчас покупать он ничего не хотел.
— Стерляди! Стерляди! — уже совсем близко послышалось опять.
По левую руку, всего шагах в десяти, стоял на возу здоровенный казак, без шапки, сутулый, седоусый. Он то и дело подымал над белёсой головой окостеневшую стерлядь. С седла был виден весь воз с плотно уложенными на нём штабелями рыбы.
— Три тыщи стерлядей привёз! — кричали вокруг. — Три тыщи штук.
— Ну и ну!
— За два дни другой воз продаёт!
— Дело! Ай, казак-рыбак!
— Ай, ловок!
— Да это никак Лоскут? Он и есть, Лоскут!
Казак, крикнувший эти слова где-то под самой шеей булавинской лошади, стал продираться к возу. Его новая трухменка покачивала золотой кистью на затылке, таком же серебряном, как и у продавца стерлядей.
— Лоскут? Ты?
Булавин направил лошадь мимо воза в освободившееся пространство и невольно приглядывался к встрече этих двоих.
— Лоскут! А я гляжу…
Пробившийся к возу казак вдруг охнул и свалился под ноги толпы, получив коварный и должно быть, страшный удар под грудь? После этого седоусый старик ловко соскочил с воза, прикрыл упавшего полой зипуна и на глазах у всех поволок куда-то в сторону. Оба они протащились мимо Булавина и остановились
— Ты чего орёшь? — зашипел седоусый, топорща усы и седые клочья волос на затылке. — Ты чего? — тиская казака под полой зипуна.
— Пусти-и-и…
— Ты чего орёшь! Хочешь, чтобы меня царёвы батальщики повязали?
Лоскут оглянулся по сторонам, встретил взгляд Булавина и некоторое время смотрел ему прямо в глаза.
— Пусти-и-и! Как же ныне звать тебя? Пусти, бога ради! — глухо вопил казак, выпрастывая голову наружу.
— Горшком, только в печку не ставь! — рыкнул Лоскут и сдёрнул полу с головы простака.
— Я увидел и дай, думаю…
— Молчи, олух пареный!
Лоскут двинул локтем по затылку казака и вернулся к возу со стерлядью.
«Где-то я его видел… — раздумывал Булавин. — Или под Азовом, а всего верней, в Чугуеве или в верховых городках, у раскольников…»
По морде лошади то и дело били ладонями, шапками, и чем дальше он пробивался к городскому майдану, тем плотнее становилась толпа. От непривычного шума, от пестроты одежд и множества запахов приятно кружилась голова. С седла легко просматривались те зыбкие, лишь на какую-то минуту возникавшие в толпе людские рассосы, куда Булавин и старался направить коня, чтобы пробиться наконец к коновязи или проехать хоть краем базара — где он и был сейчас — к дому атамана Максимова.
Правее он увидел необычайно плотную стену людей. Народ стоял тихо, и эта неожиданная для рынка и для самой толпы, остановившейся близ гончарных лавок, тишина привлекла вниманье, привлекла больше самого отчаянного крика какого-нибудь подгулявшего казака-торговца. С возов, с лошадей, с прилавков, на которые вставали ногами, смотрели внутрь круга напряжённо и долго. Ребятишки, да и побольше — казачата-стригунки, забирались поочерёдно друг другу на плечи и заворожённо глазели. Всю эту толпу можно было бы объехать, но Булавин вспомнил, что это как раз и есть то самое место, где торгуют ясырью, и постарался подъехать поближе. Вклинясь чуть в толпу и потеснив чьи-то недовольные спины, он увидел то, чем отличался Черкасск от всех православных городов Дона, Днепра, Волги и всех городов Московии, Польши, Литвы и украйных земель, — он увидел невольников.
В этом месте в середине толпы стояли три подводы. На ближней к Булавину сидел крепкий татарин в полосатом халате, блестя своим бритым черепом. Он сидел поджав ноги и ни на кого не глядя. Сильные крупные руки лежали на коленях, закрывая их широкими ладонями. Круглое лицо, выжженное степным солнцем, длинные узкие усы, сомкнутые с тёмной подковой плотно остриженной бороды, говорили о непростом происхождении пленника, но согнутая спина уже познала тяжесть неволи.
— А ну! А ну, пусти меня! — раздавался в толпе чей-то осипший голос.
— Куда ты лезешь? У тебя гаманок пуст, а тут ясырь! Ну? Ну, чего пролез? Покупай!
— А я только гляну…
Теперь был виден сухопарый старичок в казацкой одежде. Он продрался наконец к телеге, ухватился одной рукой за грядку телеги, подтянулся и с трудом и руганью выпростал из толпы пустой рукав. Инвалид сразу же навалился грудью на ноги татарина, впился в раскосое лицо жгучими красными глазками и заговорил:
— Чего невесел, алай-булай? Уж ты не птицей ли залетел к нам в Черкасский город? Где же твои таборы-улусы? Сдаётся мне, что ты и есть тот молодой мурза, что стоял на карачках перед золотым шатром своего царища годов этак двадцать назад, а? Молчишь, окаянный! Может, в трубы тебе зазвиньгать да в набаты? Может, ударить в ваш татарский тулумбас? А? Я лошадь свою продам и найму трубы и тулумбас, а ты за это, окаянное сердце, верни мне моего Санюшку, сыночка моего. Кто ныне меня, безрукого, кормить станет? В монастыре ныне такие тоже не в чести! А? Верни мне сыночка! Где он у вас сгинул? Верни хоть мёртвого, я бы на него чистую рубаху надел, я бы его…