Обречённая воля
Шрифт:
— Старшина! — крикнул, оборачиваясь к подходившим, старый налогосборщик. — Это твой казак, черкасский?
Зернщиков прищурился, качнул головой:
— Нет, не видывал таких на Черкасске.
— Ты откуда? — приступил старший к седому казаку.
— Оттуда, откуда и весь народ!
Толпа тотчас грянула смехом.
— Из которой станицы?
— Из той, что на Дону стоит.
— Много их на вашем Дону стоит!
— Вот я во всех и живу! — всё больше задирался казак, чувствуя поддержку толпы.
— Ну и провались ты в преисподнюю со своей станицей! Давай говори, сколько прибыли надёргал? —
— А прибыли у меня шесть рублей с полтиною.
— Врёшь! Ты врёшь нам всё! Ты самого государя грабишь, а нас в обман вводишь!
Зернщиков не вмешивался, молчал, насупясь, опасаясь потерять авторитет среди черкасских казаков, — ему ещё жить и жить с ними, а их набежало к возу великое множество, и каждый смотрел с интересом, задирая голову и скалясь. Он подумал: вот крикни, свистни — выхватят сабли и начнут крошить…
Вмешался второй сборщик:
— С ним говорить — время терять! Испросить надобно, где он ту рыбу ловил? Не в заказных ли местах?
— Как же, дознаете! На рыбе клейма нету! — скалился старый торговец.
— А вот отгоним подводу, самого тебя отведём в таможню, да и ощупаем, сколько с тобой денег в гаманке прихоронено.
— Только коснись, антихристово рыло! — ворохнулся старый казак. — Я ведь не турский, не татарский гость, не мурза заморская, не грек и не перс, чтобы меня во таможни водить, да допрос, да сыск чинить надо мной! Я православных кровей человек, казацких! Так ли, православные? — оглянулся седоусый на толпу.
— Истинно так! — грянули вокруг. Это был верный расчёт хитрого казака: обратившись прямо к толпе своих, он сразу всех поставил против прибыльщиков.
Помощник главного сборщика ткнулся в ухо старшему:
— Они тут все что твои сродники. Пёс с ним, где он ловил ту стерлядь! Бери с него, что даёт, да и пойдём подальше отсюда. Лучше по иноземцам пройдём, ей-богу…
— Беритя! Беритя! Богатей казна на мои денежки! А эти… — казак потряс медяками в пригоршне, — эти развесёлому люду казацкому. Гуляй, вольница!
Он широким жестом рассыпал деньги по головам толпы.
Булавин увидел этот жест, и ему вспомнились рассказы отца о том, как гулял по Волге Стенька Разин и вот так же не жалел денег.
— Гуляй, бедные казаки, на медные пятаки! А на-завтрее, на заре, гульнём на серебре!
Он затянул гаманок, покрутил его на тесьме перед носом старшего прибыльщика, свистнул и, как молодой, приплясывая, обошёл телегу, затем вспрыгнул на неё.
— Кто желает душу христианскую погреть — в кабак!
Он наклонился, нащупал вожжи и, стоя в телеге, как победитель, повёл лошадь через весь рынок, через майдан, к кабаку.
— Дорогу! Дорогу! — кричали за него голутвенные казаки, желавшие выпить на дармовщинку и побыть с интересным, пришлым откуда-то, казачьего племени человеком.
— Ты чего это побелел весь? — спросил Зернщиков, когда они выбились из рыночной тесноты и уже свернули к трём тополям у куреня старшины.
— Да ничего, полковник, — ответил Булавин, к великому удовольствию старшины называя того полковником.
— Я вижу — побелел, как при Азове, когда каланчу брал. Отчего?
Булавин не хотел отвечать, не хотел раскрывать душу, но умел Зернщиков потаённым словом встряхнуть нутро человеческое.
— Смотрел я на прибыльщиков, а рука сама так и потянулась к сабле, — признался Булавин.
— Ишь ты!
— Ей-богу! На неделе не дал Рябому Ивашке кровь пролить у сторожевых изюмцев, а сейчас и сам кинулся бы на этих, так и раскрошил бы антихристово племя!
— Христопродавцы, — ответил Зернщиков, хотя в голосе его Булавин не уловил искренности.
— Ежели бы, скажем, поднялось на Дону…
— Только не здесь, не в Черкасске, — перебил его Зернщиков. — Вот там, в верховых станицах да городках, особливо ежели в новых, что не у шляхов стоят, — вот там надобно доброму забродчику дело начать.
— А понизовье смотреть станет? — прогудел недовольно Булавин.
Зернщиков не ответил. Он соскочил с седла, крикнул конюха — бледного, сухощавого казака в лаптях, взятого в услужение из голутвенных. Пока конюх отводил коней под навес, Зернщиков уже алел красным шлыком своей шапки на крыльце, покрикивал, чтобы скорей подавали еду и питьё.
В горнице Зернщикова было не так богато, как у Максимова, но размеры сундуков были не меньше. На стене, справа от божницы, висела дорогая сабля, которой просто жалко рубиться в бою, так она была дорога и тонко отделана серебром, позолотой, дорогим каменьем по ручке. Тяжёлый стол, широкие лавки, медный витой шандал на столе — всё било по гостям хозяйской крепостью.
Вошли две ясырки, робкие, скорей забитые, не подымая глаз, принесли медный кувшин с водой и шитую красным утирку. Жена Зернщикова, полная нелюбезная женщина, лишь на миг мелькнула за дверью в своём бархатном кубильке [6] , опушённом соболем, да так больше и не показывалась. Две ясырки, тихие и старательные, летали от печки к столу бесшумно, как листья по ветру. Выставили еду на медных блюдах, два серебряных кубка. Потом принесли кувшин с мёдом хмельным, кувшин с вином красным. На столе появилось домашнее печенье: кныш с мясом, творожные трубички и какие-то ещё, невиданные Булавиным, испечённые, должно быть, ясырками на свой, иноземный манер, кушанья. Зернщиков осмотрел всё, нахмурился, потрогал пальцем принесённое горячее мясо и потребовал принести ещё холодную ногу сайгака. Эту степную козу он убил сам на прошлой неделе и не мог не похвастать перед товарищем своей удачей степного гульбщика.
6
Кубилек — верхняя одежда донских казачек, кафтанчик.
— Небось гульбой почасту занят? — спросил его Булавин.
— Да где там почасту! Единый раз только и вышел ныне в степь, да и то удача велика: ныне в степи и коза-то дикая стала редка, — говорил Зернщиков, разливая крепкое двойное вино. — Ныне все они, козы, разбежались, не стало им житья покойного.
— Это отчего же?
— Не стало им житья оттого, что людей развелось на Диком поле превеликое множество. Где им водиться-то? Скоро всех сайгаков передавят да перебьют, коз этих, и кабанов, и тарпанов переловят да переедят… Ну, подымай за встречу!