Обуглившиеся мотыльки
Шрифт:
— Квиты, — произнесла она, пожав руку Майклсона и впервые прислушавшись к своей совести. Эти депрессии, тоска по Елене, по Тайлеру, по прежнему темпу жизни, даже по себе — это никуда не исчезло.
Пожатие было крепким. Девушка вновь улыбнулась, вновь искренне и как-то непритворно, невымученно. Для Бонни — это тоже было в новинку. Осень предлагала новые условия — их приходилось принимать.
Девушка убрала руку. Ей пора было домой, за учебники. Ему — в клубы, к танцовщицам и легкодоступным. У каждого свой досуг.
Они вышли на улицу. Бонни прошла к своей машине,
Домой.
И не надо было больше от кого-то зависеть. Не надо было больше что-то кому-то доказывать. Сердце бьется ровно, дышится легко, да и улыбаться стало не так тяжело. Беннет включила поворотник и вывела автомобиль на дорогу.
3.
Его угнетало это место. Угнетало не столько потому, что он был здесь впервые; не потому, что это было место с особой атмосферой. Его тяготило само пребывание здесь. Он чувствовал себя подавленным, сломленным, опороченным. Чувствовал себя чьей-то неудачной проекцией, чьим-то обобщенным образом. Просто герой чьей-то воспаленной фантазии.
Маленькая серая комната со столом в центре. Два стула, задвинутые за стол друг напротив друга, словно нарочно людей тут противопоставляют друг другу. Кто чего добился, кто где оказался, кто любим удачей, кто не очень. Просто чья-то извращенно-мазохистская игра. А в самом углу стоит охранник с непроницаемо-мертвым взглядом. Манекен жизни. У него ничего кроме плоти и работы нет. Лишь суетность. Ни сердца, ни души.
Минуты растягивались в вечность. Психоделика этого места зашкаливала. И не было никакой блатной романтики. Лишь безумное состояние опустошение.
Сальваторе затянулся. Его мысли о Викки и ее дочери достигли апогея: уже сутки Деймон не вспоминал ни о Елене, ни о Тайлере. Он думал о Викки даже сейчас, когда ожидал встречи с виновником всего случившегося в его жизни. Думал, что окажись Викки в этом месте — все рухнет. Судьбы двоих как минимум. Еще одна расколотая Вселенная. Еще один смятый лист.
Глубокая затяжка. У него закружилась голова. Ему было холодно. Можно было бы все списать на мерзкую погоду, но в этом дрянном месте Сальваторе торчал уже около тридцати минут. Нет, не волнение. Скорее просто чувство искаженности. Когда встречаешься с тем, кто превратил тебя в ничто — что можешь сделать кроме того, чтобы затягивать никотин в свои легкие? Ударить? Избить? Накричать? Убить?
Но холод, он ведь вечен.
Тяжелый звон цепей наручников, громкие шаги — музыка этого пространства, этой Вселенной. Скрип открывающейся двери, и яркое пятно оранжевой формы на фоне серых пустынных стен — все равно что смотреть на солнце в какой-нибудь богом забытой арктической пустыне.
Деймон помнил этот взгляд. И даже сейчас, смотря в глаза отцу, он все еще чувствовал себя затравленным ребенком. Просто отчаянным парнем, готовым вцепиться в глотку собственному отцу, который отнял последнее. Насилие, может, не есть способ наладить контакт. Но это способ выразить отчаяние. Насилие, может, не есть признак адекватности. Но это признак наличия души. Души, которую разорвали на лоскуты.
Конвойный усадил отца за стол. Цепи гремели. Этот звук, казалось, раздается в голове Сальваторе.
Но даже несмотря на холодные руки, подступающую боль в затылке и мандраж, Деймон Сальваторе был Деймоном Сальваторе. Положив локти на стол и приблизившись к собеседнику, Доберман курил, серым дымом заполоняя и без того серое пространство. Осколки его взгляда вбивались в сталь непроницаемого взора Джузеппе Сальваторе. Сталь, уже поржавевшую, но все еще крепкую.
Конвойный стал у входа.
Их отделяли семь лет разлуки. Их отделяли километры световых лет. Их отделяло молчание.
Деймон пришел впервые в тюрьму к отцу. Он не знал, что сказать или что спросить. Просто смотрел в глаза с одной лишь мыслью: «Однажды такой же ублюдок прикончит Викки, и ее дочь получит такое же запятнанное детство, как и я». И что он искал в этой непробиваемой стали?
— У тебя не было шрама, — голос неторопливый, тягучий, старческий. Деймон знал такие голоса: в них смешивались принятие действительности, принятие себя, осознание себя и смирение. Жуткое сочетание. Все равно что плеснуть воду на дымящиеся угли — лишь шипение и пар.
Сальваторе затянулся.
— Я спас одну девочку от ублюдка. Эта девочка выросла сейчас. Она потрясающа. Но ее шрамы, ровно как и мои, не исчезли.
— Ты пришел за ответами?
Они отличались друг от друга. У Деймона в голосе — буйность, надрыв, азарт, стихий. У Джузеппе — смирение и покой. Конечно, это не такой покой, о котором стоит мечтать. Покой тоже может быть разным.
Сальваторе не отвечал. Он курил, словно желая дымом наполнить существующую в душе пустоту. Словно желая хоть как-то унять эту дрожь. Холод продолжал сковывать тело. Холод пронзающий, раздрабливающий кости, разрывающий кожу по швам.
— Почему?
Единственно-правильный вопрос. Деймон вспомнил, что где-то он читал, что ответ во многом зависит от постановки вопроса. Иногда правильная постановка последнего предполагает точный ответ первого. Но стандартные вопросы типа: «Почему?», «Зачем?», «Для чего?» сводятся лишь к акту самобичевания и еще более дикого опустошения.
— Эта треклятая сука никогда не хотела подчиняться, — спокойно как какой-то рассказал начал этот человек. Для Деймона он был каким-то иным существом. Не из-за этого мира. — Ты похож на нее.
Деймон молчал. Он скурил сигарету до фильтра, затушил ее о стол. Пепел был рассыпан по столешнице как иней. Дрожь вот-вот выдаст себя с поличным. Головная боль начинает пульсировать в висках, и все изображение начинает походить на сцену какого-то фильма, снятого в духе авангардизма.
— Непокорность… — продолжал он, не сводя пристального взгляда с сына. Сталь плавила лед. Сталь теряла свою ржавость. Натуру, ее ведь не переделаешь. — Самая гадкая черта вашего бесовского рода.
— Ты убил ее, — сквозь зубы процедил Сальваторе, кладя руки на столешницу и приближаясь еще сильнее, — потому, что она ушла от тебя, а избивал ты ее потому, что ты — просто уебищный псих.