Очень гадкая книга
Шрифт:
В таком состоянии я сходил с ума тридцать шесть часов. На второй день я смог соображать, и первое, что стало атаковать моё сознание, это мысль о чём-либо, что гарантированно доставит мне успокоение сию секунду, что с максимальной вероятностью избавит меня от этого страдания прямо сейчас. Это должно было быть такое, что за всю мою жизнь доказала свою состоятельность и эффективность в отношении меня, как средство, приносящее мне мгновенное избавление от любой боли: будь то боль физическая или психологическая, или просто интеллектуальное напряжение. Это должно было быть такое средство, которое в мгновение перенесёт меня в другой мир: мир наслаждения. Алкоголь мог не сработать. Секс не заглушит. Азартная игра? Но в азарт надо ещё войти. И вот, мысль о «крокодиле» внесла радость и свет в мою загибающуюся жизнь! Мысль о «крокодиле» наполнила меня надеждой,
Короче – «крокодил» и всё тут.
Я попытался приподняться с дивана. Боль уменьшилась процентов на пятнадцать, но главное, что я теперь мог соображать. Теперь я смог более чётко вспоминать, что предшествовало моему этому состоянию, вспомнил вспышки вселенных в глазах, вкус яблок во рту и бесконечные оргазмы. Из-за этого «ломка» показалась ещё более заслуживающая нежного и снисходительного к себе отношения, а потому более достойной быть снятой «крокодилом». Душ, конечно, не помог. Я вышел в коридор и по стенам пошёл вперёд. Тут же возник Седой.
– Хреново, хреново выглядишь, - сказал он.
– Дайте мне что-нибудь.
Я мял своё тело о стену.
– Могу дать только совет.
Я разозлился.
– Ты помнишь, кто ты? – спросил Седой.
– Да, - ответил я.
– Что мы с тобой пили, когда появились тут?
– Кофе, - ответил я.
– Идём, - сказал он, и молча пошёл в своём направлении.
Я устремился за ним. Мой мозг расточал по нервной системе неконтролируемые порции электричества, из-за чего я мог, например, просто начинать идти назад задом наперёд или останавливался то и дело.
Мы оказались у того кофейного аппарата, с которого тут всё для меня началось. Седой был одет так же, как в тот раз. Пятен от кофе на светлых брюках уже не было. Он протянул мне стаканчик с кофе. У меня сильно дрожали руки, но я смог сделать глоток. Смог сделать и второй. Кофе, казалось, поступало не в желудок, а сразу в мозг. На фоне общей боли не чувствовал, что горячо руке. Седой смотрел на меня, делая глотки один за другим. Когда он отпил половину, сказал:
– Эй!
И я увидел, как он снова стал медленно сжимать стакан со своим кофе. Хруст сжимаемого стакана, выдавливаемое из него кофе, устремившееся на ковролиновое покрытие коридора, забрызгиваемые его светлые брюки – и ко мне стали возвращаться воспоминания последних дней. Одно за другим, одно за другим. Только что я хотел попросить перестать ломать цирк, и дать мне что-нибудь. И не что-нибудь, а «крокодила», только маленькую дозу, только под присмотром врача, чтобы немного облегчить мне страдание, уняв боль, чтобы потом слабая «ломка» была, и таким образом я бы попытался восстановиться в норму. А вот теперь, вспомнив всё, я понял, что никто мною в таком формате заниматься не будет, потому что ни для этого я сделал себе инъекцию этой жидкости, которой в раю, должно быть, реки (так мне тогда подумалось). Из-за этого всё моё нутро стало медленно принимать бунтарскую позу. Кто же передо мной стоял – враг или друг? Если друг, то мне сейчас дадут уколоться, если враг, то… И, чёрт побери, какое право они имели на такой эксперимент со мной?
Наверно, эти мысли можно было прочитать по мне, потому что я заметил оттенок разочарования на лице Седого. Но тут же выражение его лица стало мягче, мне показалось, что он даже попытался изобразить сострадание (что меня взбесило), и Седой сказал:
– Для начала определимся с твоим дальнейшим настроением.
Мы опять прошли к стене, за которой нам открылась метро. Потом мы стали подходить к лаборатории. Меня стало подкидывать от мысли, что сейчас, возможно, мои страдания прекратятся, хоть и не верилось, что они могут прекратиться вообще; казалось, что я обречён на это состояние на всю жизнь. Мы не остановились перед дверью лаборатории и направились дальше по коридорам. Я с тоской не неё обернулся. Он подглядел мою реакцию.
– Сержант, - начал он, когда мы остановились перед какой-то другой дверью, - я знаю, что ты сейчас переживаешь, я сам через это прошёл. Я знаю, что ты сейчас всё понимаешь, и помнишь всё, что было до этого. Да знаю я, в конце концов, как тебе плохо, - немного раздражённо
И он просто ушёл.
Я уставился на дверь. Маленькую дозу и всё, подумал я, чтобы облегчить страдание, а потом выйду из кризиса, потому что знаю, что это такое. Вот оно, когда промедление смерти подобно. А потом отойду, докажу всем, что отошёл, и сделаю то, что должен: стану членом этой организации. А сейчас маленькую дозу, такую маленькую-маленькую, как (о, господи, как я мог в этот момент подумать о таком сравнении!), как моя маленькая дочь. Моя маленькая дочь. Да. И так я себя возненавидел за то, что в таком состоянии посмел подумать о своей дочке - да ещё в таком контексте!
– что я подумал, что наверно никогда себе этого не прощу. И мне стало так плохо и грустно, и гнусно от жалости и призрения к себе. Я увидел себя со стороны, такого жалкого, полного тщедушных помышлений, отбрасывающего здравый смысл и грезящего только об одном - о виде светло-коричневой жидкости за градуированной пластмассой шприца. В то время, когда я в таком переплёте, когда моя дочь, моя маленькая дочь… Господи, где же тот свинец? Где мои эмоции, здоровые и сильные?
С тяжёлыми мыслями, подавленный и отупляемый физической болью, но ещё больше раздавливаемый грузом ответственности за свою дочь и тысячи других детей, которые делили одну участь с моей дочерью, я стоял, стоял и стоял - и тут медленно стал опускаться на пол. Медленно опустился, размеренно подобрал под себя ноги, сев по-турецки, и сказал себе, что я сдохну, но не сдвинусь с места, пока снова не стану человеком, и не заполнюсь тем свинцом, воспоминание о котором только что ожило в моей памяти. Все те мысли, все те эмоции, всю ту энергию – назад, собственным усилием, и только.
Я сидел и дёргался, сидел и дёргался. Сейчас я знаю, что провёл тогда в таком положении восемь суток. Первые дни помню смутно: ко мне кто-то подходил, что-то кололи, перевязывали гниющую рану на руке от укола, кто-то заботливо укрыл меня пледом, но большее время я провёл в одиночестве, не меняя позы. Не помню, как засыпал, как просыпался, как жрал, пил, опорожнялся, не помню, было ли вообще всё это. Не помню (или помню?), как, усевшись по-турецки, я обратился к своему сознанию дать мне ответ на вопрос, который мне сейчас надо себе задать. В сознании, полном мрака и потерянности, докучаемом вспышками боли, я стал искать, не знаю что.
Мрак рассеивался очень долго, хоть и каждое мгновение; когда я определялся с направлением мыслей, мне становилось легче. Потом перед глазами пошли светлые пятна, потом очертания каких-то местностей, пока чётко не вырисовалось поле с какими-то телесного цвета колосками, с золотящимися зёрнышками на них. Что это были за растения, я не знал, но мне откуда-то смутно навевалось, что это был тот сорт травы, из которой когда-то делали хлеб. Я стал водить по этим растениям руками, и покалывание-щекотание ворсинок, заботливо охраняющих каждое зёрнышко от посягательства животных, привлекаемых к растению его запахом, треском высоковольтных проводов отдавались мне в мозг. Точно ли это были те растения, из которых когда-то делали хлеб? Я подумал, что этот вопрос будет попроще, чем тот, на который я хотел бы получить ответ, а значит, если я не получу ответ на этот, то нечего надеется, что мне явится какое-то озарение. Потом из этих растений то тут, то там стали появляться головы каких-то существ, о которых мне хотелось думать, что это ангелы. Я пока не мог толком их рассмотреть, но старался удерживать во внимании образ ангелов, чтобы возникающие из травы головы не пугали меня заранее перспективой принять ужасные очертания, а постепенно принимали образы курчавых милых созданий, которые я пытался навязать ведению. Этого не происходило, и я понял, что от меня ничего здесь не зависит, я нахожусь не там, где могу управлять, поэтому захотелось опуститься в траву на землю, сесть по-турецки, и помедитировать, как я делал это иногда в молодости, и ещё потом когда-то где-то сделал один раз, не помню где и когда, но помню, что это тогда было очень важно. Что я и сделал.