Опыт конкретной философии
Шрифт:
Может показаться, что мы слишком отклонились от области конкретного анализа, в русле которого первоначально продвигались. Но на самом деле это не так. Высказанные мною метафизические утверждения могут быть переданы только в терминах пережитого опыта и только в соотношении с ним обретают всю полноту своего значения.
1939
1 Ed. Desclee de Brouwer.
2 воли твоей (лат.).
НАБРОСОК КОНКРЕТНОЙ ФИЛОСОФИИ
Мысли, которые я намереваюсь здесь развить, не только трудны, но и, строго говоря, почти невыразимы. Я не знаю ничего другого, что столь же плохо поддавалось бы доступному для преподавания изложению. Кроме того, название, выбранное для этого эссе спонтанно, несет с собой риск еще больше усложнить и без того деликатную ситуацию. И если я все же его принял, то прежде всего потому, что оно носит общий характер, предохраняя тем самым от опрометчивых детализаций в то время, когда я еще толком и не знал, каким образом я разверну свою тему. Но дело в том, что это название представляется мне теперь амбициозным, недостаточно ясным и даже в известной степени
После того как я объяснил полемически, что же я понимаю под конкретной философией, намечу свои основные позиции — и это будет самая трудная часть моих размышлений. Отправляясь отсюда, порой резко спрямляя путь, я попытаюсь вместе с читателем достичь тех рубежей, с которых можно будет обозревать то, что я бы назвал своего рода духовными пейзажами. Относительно моей книги «Быть и иметь» один мой приятель говорил мне, что, прочтя ее, он в высшей степени проникся чувством движения мысли. Ничто, на мой взгляд, не является столь важным. Но гораздо труднее, как мне кажется, вызвать это чувство в том случае, когда прибегают к форме краткого изложения. И если мне в какой-то степени это удалось, то неудача, которой я опасаюсь, все же не абсолютна.
47
Первый вопрос, который может прийти вам на ум, такой: «Считаете ли вы, что та конкретная философия, о которой вы говорите, действительно существовала? И если да, то куда и в какое время вы ее помещаете?» На такой вопрос точно ответить невозможно. Или, вернее, все, что можно сказать относительно прошлого, это то, что в нем бывали моменты пробуждения конкретного философского мышления, но всегда или почти всегда оно утрачивалось или вырождалось в форме ли схоластики либо безжизненного комментаторства, стремящегося почти с неизбежностью не только обесплодить, но и погасить ту глубокую и действительно новую интуицию, в свете которой все эти комментарии выстраивались. Расходовать и восполнять — вот два глагола, выражающие последовательные, но связанные между собой моменты любого становления, присущего жизни, которые также находят себе здесь свое применение. Расходование, или трата, в данном случае есть в то же время и эксплуатация. Но в противоположность тому, что происходит в мире техники или практики, в мире философии эксплуатация мысли направлена на ее затуманивание, порчу, деградацию. Это опасность деградировать до уровня «измов»: картезианизм, или картезианство, против Декарта, кантизм, или кантианство, против Канта, бергсонизм против Бергсона — сколько здесь сюжетов для историка мысли! Подобный предмет достоин глубоких размышлений, но в его детали я не могу входить. Единственное, что я хотел бы все-таки обозначить, заключается в следующем: если выражение «конкретная философия» имеет смысл, то прежде всего потому, что оно соответствует отказу от принципа, что было бы противоположностью «измам», противоположностью определенному схоластизированию, превращению в школьную философию.
Размышляя об этом, я полагаю, что именно этой форме отказа отвечает сама форма моих философских трудов, форма, захватившая меня, так как я не могу, по правде говоря, сказать, что это я ее выбрал. Действительно, в самом начале моего пути, в довоенные годы, я, напротив, стремился написать вполне классический труд, сравнимый если и не с «Опытом» Гамелена*, строго систематический характер которого меня всегда отталкивал, то, по крайней мере, с книгой Бут-ру** «О случайности законов природы». Да и «Метафизический дневник» в своем истоке был не чем иным, как собранием заметок, делаемых изо дня в день с тем, чтобы в подходящий момент развить и обрести органическую форму. И вот странная вещь: по мере того как моя мысль уточнялась или же более непосредственным образом схватывала свой предмет, я все сильнее чувствовал трудность перехода от первой стадии моего мышления ко второй. И все это сопровождалось нарастающим критическим отношением к самому понятию системы. Я не думаю, что будет преувеличением сказать, что все более ясно выявляемый род отталкивания от самой идеи системы играл в этом значительную роль. Уточним: я имею в виду идею моей системы. Следовательно, речь идет об отношении между системой и
48
тем, кто считается ее изобретателем и удостоверенным обладателем. И мне представилось с ясностью, которая затем лишь возрастала, что в претензии «замкнуть» мир в набор более или менее строго сцепленных между собой формул есть нечто несомненно абсурдное. Отсюда проистекало то невероятное замешательство, всегда испытываемое мною, когда милые люди, полные самых благожелательных намерений, спрашивали меня о моей философии, как если бы они намеревались замкнуть меня в раковину, которую мне было бы разрешено выстраивать
Принимая во внимание сказанное, вы можете понять, почему «Метафизический дневник» стал таким инструментом поиска, который составил с ним единое целое. И вот почему мне столь часто случалось писать, что «требуется исследовать, углубиться в проблему, продолжить анализ», точь-в-точь в том же самом смысле, в каком исследователь намечает путь, каким он должен следовать, в каком землепроходец указывает на пропущенные им возможные маршруты. При этом моей заботой не было эксплуатировать меня самого, и я сомневаюсь, что у меня когда бы то ни было была подобная забота.
Что же означает философствовать конкретно? Это ничуть не означает возврата к эмпиризму. И этот момент существен: по моему мнению, самые непродуктивные, самые дегуманизирующие философии, как, например, спенсеризм и все, что из него вытекает, произрастают как раз на эмпирической почве.
Гораздо ближе мы приблизились бы к истине, если бы сказали, что это значит философствовать здесь и теперь, hie et nunc. Я хотел бы уточнить, что это значит, но, к сожалению, могу это сделать только в полемической форме, то есть противопоставляя свою позицию некой определенной философии или официальной псевдофилософии. Начнем с установки по отношению к истории философии. Сегодня мы присутствуем — или, скорее, присутствуем уже более двадцати лет, так как реакция на это, к счастью, уже вырисовывается, — при
49
отставке философии в пользу истории философии, отставки, которая не может оставить и саму историю без опасных воздействий. Имея в виду некоторую проблему, прежде всего спрашивают, как она была поставлена в истории, в структуре той или иной системы, иными словами, эту проблему рассматривают как эволюционирующую определенным образом. И когда, не без сожаления, достигают последней главы или, скорее, эпилога такого анализа, то сталкиваются с фатальным вопросом: quid nunc?1 И тогда, в общем случае, стремятся отделаться от самой проблемы, развеять ее, как прах, по ветру. Образ печи крематория как нельзя лучше подходит к значительной части выводов такого рода. Поэтому нет более полезного и деликатного дела, чем феноменологический анализ этого «мы», которое фигурирует в таких эпилогах с видимой скромностью, отличающей тех, кто чванится сегодня своим научным духом. Итак, нельзя отрицать, что для большинства философов этого типа (я с сожалением употребляю здесь слово «философ») идеал философии состоит в тотальном устранении проблем. Да, им отдают дань уважения, состоящую в их историческом изучении, но важным считается их замена тем, что называют позитивными или положительными исследованиями, имея в виду такие специальные дисциплины, как психология или социология. Однако следовало бы поставить вопрос о точном смысле этой попытки ликвидации проблем. Нет более существенного сюжета для наших заметок, чем этот.
Обратимся теперь к сфере контролируемого пространства, в котором может совершаться работа группы. Невозможно сказать, до какой же степени образ заводского цеха или научной лаборатории покорил философов. Именно здесь следовало бы покопаться поглубже. Мы столкнемся тогда с испытываемым перед лицом ученого комплексом неполноценности философа, философа-предателя. Верный же философии философ никогда не уступит сциентистскому соблазну. И здесь также встает множество вопросов. Следовало бы узнать, на чем же держится это предательство. Прежде всего на слабости, ведущей к отказу от философии. Впрочем, действуют и другие факторы. Можно было бы начать их перечисление с прогресса демократического суеверия (верно, что сам этот прогресс имеет, по-видимому, своей движущей пружиной комплекс неполноценности, как это показал М. Шелер). Прибавим сюда демократическую концепцию уместного, или значимого. Прибавим и то «я мыслю», которое деградирует в мысль вообще, а мысль вообще деградирует в демократическую безличность on*.
По всем этим вопросам философия, которую я называю конкретной, занимает совершенно противоположные позиции. И это в первую очередь касается истории философии. Конечно, философ должен знать историю философии, но, как я считаю, почти в том же смысле, в каком композитор должен знать музыкальную гармонию, то есть он должен
1 что теперь? (лат.)
50
владеть аппаратом гармонии, но не становиться его рабом. Как только он становится его рабом, он перестает быть творцом, перестает быть художником. Точно так же и философ, сдавшийся перед историей философии, тем самым философом не является. Я даже добавлю — и это важный момент, — что тот, кто не пережил философскую проблему, кто не был ею захвачен, никоим образом не может понять, что же означала эта проблема для тех, кто жил до него: здесь ситуация меняется и сама история философии предполагает философию, а не наоборот.