Опыт конкретной философии
Шрифт:
Я знаю, что это все только некоторая схематизация, но ей я придаю тем большее значение, что в жизни, я это констатирую с сожалением, я сам слишком часто настроен вести себя как такой коллекционер. Почему так происходит? Откуда это нетерпение? В основе подобной жадности, конечно, лежит сознание времени, которое проходит, сознание необратимости. Жизнь коротка, и надо прибавить к ней то и это. Но в то же время, когда я размышляю о ценности, которую может представлять собой подобное накопление, она мне представляется смехотворной. И что значит то, что я смог бы узнать и присоединить к себе, по сравнению с тем, чего я не могу увидеть, что мне не удастся ассимилировать? И здесь меня поджидает отчаяние, я как бы попадаю в окружение. И чувствую: это — тюрьма.
Если бы мы углубились в анализ этого примера в большей степени, чем я могу в данный момент, то, как мне кажется, мы бы отдали себе отчет в том, что там, где вступает в игру творческий обмен, где имеет место реальное укоренение, там слово «данность» утрачивает свой смысл и вместе с тем преодолевается сфера проблематического. Быть может, эта связь между данностью и проблематическим выявится более ясно, если мы обратимся к другому примеру, касающемуся опыта других.
Конечно,
57
критерий интереса, причем слово это не обязательно брать в его узкоутилитарном смысле*. Распространение анкетирования и интервью, конечно, подкрепило несостоятельное мнение, согласно которому живое существо ценно в той мере, в какой оно «интересно».
Здесь также в центре стоит коллекционирование. Я учреждаю в себе некое подобие библиотеки или музея, в которое требуется внести интересные элементы, поставляемые моим общением с другим. Речь идет о таком общении, в котором я ничего не даю другому — кроме того, что требуется, чтобы развязать его способность давать мне такие ответы, какие мне хочется получить. Ясно, что мой собеседник при этом никоим образом не рассматривается как живое существо. Он, по правде говоря, не является даже другим, так как в таком отношении, фиктивном и безжизненном, я и сам не выступаю как реальное существо.
«Другой как другой существует для меня лишь постольку, поскольку я открыт по отношению к нему, но я открыт в той мере, в какой я больше не черчу своего рода круг, в рамки которого я загоняю другого или, скорее, его идею. Ведь по отношению к такому кругу или в его рамках другой становится идеей другого, а идея другого — это уже больше не другой в качестве другого, это другой, взятый в связи со мной, разобранный, расчлененный или же находящийся в процессе разборки»1.
Но начиная с того момента, когда между мной и другим устанавливается коммуникация, мы переходим из одного мира в другой, внедряясь в ту зону, где один из нас не находится лишь среди других и где трансценденция принимает вид блаженства любви. Категория данности здесь преодолевается. «Никогда достаточно, всегда — больше, всегда — еще ближе» — вот простые слова, выражающие со всей очевидностью изменение перспективы, впрочем, частичное изменение, которое я стараюсь выразить. Тем не менее имеется один смысл, в котором ты мне дан, оставляющий нас в сфере проблематического вместе со всем, что оно может принести с собой неопределенного, сомнительного, ревнивого. Это — деградированное состояние, состоящее в том, что «ты» не выдерживает себя в качестве «ты». Но в некотором смысле его может и не быть. (Надо прочесть, например, «Исчезнувшую Альбертину» Пруста, прочесть в свете этих связей между данностью и сферой проблематического. У Пруста «ты» моментально превращается в «он(а)». Имманентная структура опыта безжалостно направлена на то, чтобы содействовать такому превращению.) Здесь отсутствие и смерть играют существенную роль.
Некоторые читатели могут поразиться тому месту, которое в моих сочинениях занимают смерть, самоубийство, предательство. Я считаю, что это место никогда не является слишком значительным и что любая философия, стремящаяся их избежать или смазать, тем самым
'Etre et Avoir. P. 155.
58
становится виновной в худшем из возможных предательств. Она, впрочем, неизбежно оказывается наказанной в том смысле, что срывается с маршрута, если использовать язык альпинистов. Впрочем, это сравнение можно было бы продолжить и дальше. Но столь же нужно указать и на существенное различие. Если для альпиниста головокружение является препятствием, подлежащим устранению, то я не побоюсь сказать, что для всякой метафизической мысли головокружение образует ее позитивное условие. Действительно, определенное сознание, определенное очарование бездной, возможно, необходимо для утверждения бытия в его полноте.
Отсутствие, смерть — в «Быть и иметь», так же как в «Онтологической тайне», — истолковываются как испытания. Понятие испытания имеет здесь существенное значение — и именно это я бы хотел здесь уточнить, — тем более что определенного рода религиозная проповедь, возможно, склонна была его невольно затенять. Ле Сенн подхватил идею испытания в своей работе «Препятствие и ценность». В значительной мере я согласен с ним, но я не знаю, доходит ли это согласие до совпадения наших взглядов. Я не буду при этом исходить из дефиниции этого понятия, которая должна быть конечным пунктом исследования. Слову «испытание» я придаю здесь grosso modo1 тот смысл, который имеется в выражениях типа «подвергнуть произведение, чувство испытанию временем». В данном случае я буду действовать так, как я привык, то есть анализируя конкретный случай. Например, двое молодых людей любят друг друга, будучи сами неуверены в прочности испытываемых ими чувств. В общем случае, по правде говоря, подобная неуверенность предчувствуется скорее их окружением, но здесь это неважно. Они решают (или за них решают), что какое-то время они будут жить в разлуке. Если их любовь выдержит это испытание, то они отсюда заключат (или заключат другие за них), что им разумно пожениться. Время и разлука не являются здесь только преградой, сопротивлением. Скорее это сопротивление будет использовано и ему будет придано значение трамплина. Это значение состоит в том, чтобы сделать возможным то, что можно назвать перенесенным вовнутрь конфликтом, внутренней конфронтацией. Чувство этих людей приобретает характер абсолюта, но при этом вмешивается рефлексия (исходит ли она от них самих или от их родителей), с тем чтобы придать этому абсолюту известную гипотетичность: а не ошибаетесь ли вы? Не ошибаемся ли мы относительно качества, реальной силы этого чувства? Реальной — подчеркнем это слово. Вопрос о реальности, совпадающий здесь с вопросом о значении или подлинности, тем самым поставлен. И именно на этот вопрос испытание позволяет ответить. Не будем обманываться словами. Время само по себе или разлука не судят, не решают. Но они проясняют сознание, позволяя ему сориентироваться в нем самом. Год спустя молодые люди встречаются, они признают, что...
1 в общих чертах,
59
Анализ этой ситуации, я полагаю, направлен на то, чтобы быстро продвинуть наше размышление. Испытание позволяет нам отвести непосредственный опыт. Речь идет об отводе, пусть гипотетическом, значимости непосредственного опыта. В таком опыте мне кажется, что я всецело погружен в то, что я чувствую в данный момент. Но это может быть обманчивой кажимостью, так как я не в состоянии при этом выносить решение о данном опыте. Тем самым я прихожу по крайней мере к тому, чтобы достаточным образом отделиться от моего непосредственного чувства для того, чтобы быть в состоянии поставить вопрос о нем. И собственная функция испытания как раз и состоит в том, чтобы сделать возможным обдуманное суждение, позволяющее оценивать с оглядкой на реальность непосредственное утверждение, возникшее вначале. Но то, что следует отметить и что, на мой взгляд, представляет первостепенную важность, — это зависимость всей ситуации от свободы, и только от нее. Существенным моментом для испытания является возможность непризнания его в качестве испытания. Может быть, охваченные упрямством, наши молодые люди откажутся признать, что их чувство не выдержало проверки, и объявят, что все остается на своих местах и что они поженятся во что бы то ни стало, что бы о том ни говорилось.
В этом случае мы имеем дело с относительно простыми исходными данными, так как мы можем отождествить длительность и реальность без какой-либо натяжки. Испытание временем позволит, таким образом, узнать, было ли чувство устойчивым или же нет.
Но возможно теряющееся в неопределенности углубление ситуации. Так, если мы пытаемся применить идею испытания к страданию и смерти, то в анализ привходят новые данности — и здесь необходимы все предосторожности, которыми некоторые нескромные апологеты иногда пренебрегают. Вот, например, больной человек, давно разбитый параличом. Он осознает, что смерть положит конец его мукам. К нему приходит священник и с наилучшими намерениями говорит ему: «Возблагодарите Господа за милость, которую Он вам оказал. Эти страдания посланы вам для того, чтобы вы имели случай заслужить небесное блаженство». С полным основанием следует опасаться того, что таким образом представленные уверения могут вызвать у больного лишь протест и отрицательную реакцию. Забудем на мгновение, что речь идет о «ком-то другом». Поставим себя на место больного: что это за Бог, который мучает меня в моих же собственных интересах? И по какому праву? А вы сами? Какими качествами вы обладаете, чтобы служить посредником у этого жестокого и лицемерного Бога? Вы не можете делать того, что вы делаете, так как вы не в состоянии даже представить себе моих страданий, ибо они не являются вашими, и вы имели бы право сказать мне эти слова лишь в том случае, если бы вы сами страдали, как я...
60
Теперь я хотел бы прояснить эту же самую ситуацию с точки зрения конкретной философии. Прежде всего нужно преодолеть позицию внешнего наблюдателя. В данном случае философ должен настолько глубоко проникнуться симпатией к больному, чтобы самому стать больным. Нужно, чтобы больной услышал те же самые слова, но так, как если бы они звучали в самых интимных глубинах его собственного сознания. Мысль может быть здесь только личной, сосредоточенно-медитативной. Конечно, я могу всецело отдаться моему страданию, раствориться в нем, и это — ужасный соблазн. Я могу встроиться в свое страдание, провозглашенное абсолютно бессмысленным. Но так как оно для меня выступает центром мира, то он, будучи центрирован на бессмыслице, сам становится абсолютным абсурдом. И такая позиция не просто абстрактная возможность, но порой почти неодолимое искушение. И сколь бы ограниченной ни была сфера моей деятельности, от меня зависит, буду ли я продолжать утверждать, что мир абсолютно лишен смысла, проверять это утверждение, распространять, способствовать тому, чтобы внушить его тем, кто с ходу и не согласился бы с ним. Ясно, что увеличение объема бессмыслицы в мире в моей власти. И нужно даже сказать больше: мы должны признать, что мир принимает это свое осуждение, он готов к тому, чтобы выслушать приговор, и в некотором смысле он его призывает, поскольку тот ему кажется оправданным. Но является ли это фатальным следствием той ситуации, в которую я попал? Вот это я не могу утверждать. Каким бы неопределенным ни казался мне выбор в этой ситуации, он мне, по-видимому, оставлен. Конечно, ничто не смогло бы обязать меня придать смысл моему страданию. Нельзя с помощью наставления научить меня тому, что оно имеет смысл. Как мы видели, это претенциозное наставление всегда будет грозить возбудить во мне дух противоречия, самый разрушительный из всех духов. Но из своей собственной глубины я могу сам попытаться признать этот смысл или же создать его. Я неразличимо употребляю эти слова, которые в данном случае совпадают. Однако здесь требуется, чтобы я сначала понял одну вещь: строго говоря, я не могу констатировать, что мое страдание не имеет смысла. Смысл есть не более чем его констатация. Точно так же, как и отсутствие смысла. Смысл творится духовным актом. Поэтому считать, что мое страдание не имеет смысла, — значит отказывать мне в принятии того, что оно им обладает. И если углубить анализ, то это означает отступить именно там, где во мне может начаться некое созидание. Это прояснится в некоторой степени, если подумать о той ситуации, в которую ставит меня страдание по отношению к другим людям. Оно может быть для меня поводом сосредоточиться на себе, погрузиться в самого себя, замкнуться или же, напротив, раскрыться по отношению к другим страданиям, чего раньше я и не мог себе вообразить. И именно здесь мы ясно видим, что же означает испы
61
тание. То, что при этом выявляется, это — его творческое истолкование, понимание его как творчества. Я могу отказаться рассматривать страдание как испытание, отказаться подвергнуть себя как реальность испытанию страданием — это я могу. Но какой ценой? Не будем обманываться словами. В таком отказе я утверждаю самого себя, но с какими качествами? Я утверждаю себя как чистый источник требований перед лицом абсурдного и жестокого мира. Но размышление мне говорит, что сама подобная ситуация абсурдна. Ведь всякое требование предполагает инстанцию, которой оно адресуется. Но в данном случае такая инстанция немыслима, и тем самым требование сразу же превращается в ничто, точно так же как кончается протест того, кто верил, что говорит с кем-то, а затем заметил, что стоит один.