Оранжевое небо
Шрифт:
– Вон что! Наверное, поэтому мы и не можем жить, не пытаясь представить себе свое будущее. Ведь оттуда исходит свет. Он осветит нашу деятельность, и только тогда можно будет судить, что мы делаем сегодня правильно, а что неправильно.
– Да. И только в будущем станет ясно, правдив ли тот путь, который вы избрали, работая над своим проектом.
– Но вы-то уже знаете это?
– Знаю...
– Знаете... И можете сказать... Но не надо! Нет, это слишком страшно! Я не хочу знать! Это безбожно! Убирайтесь! Не смейте срывать с себя покрывало! Не швыряйте его на меня! Мне душно! Освободите голову! Я же задохнусь! Это сеть, а не покрывало. Я не могу выпутаться!
– Успокойтесь!
– А где этот... эта... Тут есть кто-нибудь... или что-нибудь?
– Никого нет. Только вы и я. Да нам больше никто и не нужен, правда же?
– Где вы пропадали целую неделю?
– Я работала в другом отделении.
– А я скучал без вас. Эта тумба такая грубая. Она мне не нравится.
– Сегодня я буду с вами. Если что, зовите меня. Я тоже по вас соскучилась.
– Правда?
– Правда. Вы очень интересно рассказываете и вообще...
– Тогда посидите со мной еще немного. А то вы уйдете и опять придут эти... Они меня сегодня замучили.
– Не придут. Хотите, я завешу окно?
– Не надо. Они появляются не через окно. Они возникают вон там, из той стены. Постойте пока там, чтобы никто больше не вылез... Сестра, а вам не больно выщипывать бровки?
– Хочешь быть красивой - терпи. Сейчас модно.
– Ну и как? Помогает? Теперь вы ему больше нравитесь, с такими бровками?
– Сначала ему ужасно не нравилось. Он даже разозлился. "Сделала из себя глупую куклу". А потом видит - на меня другие поглядывают с интересом, и приумолк. Мужчины ведь, знаете, как дети: им обязательно подай ту игрушку, какую все хотят.
– Да? А вот мне когда-то нравилась игрушка, которая больше никому не нравилась. И никто у меня ее не отнимал. Все говорили: ой, да она некрасивая! А мне она от этого еще больше нравилась.
– Что же, бывает, и некрасивые нравятся.
– Но она не была некрасивой. Она сначала была красавицей. Когда я ее любил. А когда я ее... нет, не разлюбил, я продолжал ее любить, но оставил ради другой женщины, которая всем нравилась...
– Вот видите!
– Да. Она, эта другая, вот как вы: стоит выщипать бровки - и уже красивая, и всем хочется с ней. И мне захотелось.
– Выходит, не зря мы выщипываем бровки.
– Конечно, раз мы такие дураки.
– Вы не дураки. Просто это закон природы.
– Ну да, а мы - животные.
– Ага. А думаете, что люди. То есть вы люди, но только наполовину.
– А вы?
– И мы.
– А хочется стать человеком. Я пробовал. Вернулся к той, некрасивой женщине...
– Она позвала вас?
– Нет, я сам. Я хотел полюбить ее снова.
– Зачем?
Действительно - зачем? Зачем он вторгся в ее жизнь? Она обрела свои небольшие, незавидные радости. Другие считали, что это не радости, а черт знает что, и ему так казалось. Но раз она сама им радовалась, значит они были для нее радостями, и какое кому дело, что это было на самом деле? Никогда не надо вмешиваться и раскрывать глаза. Что за обывательская егозливость?
Он приходил к ней, они сидели и выпивали. Она пила больше, чем он. Он отметил, что считает, что это нехорошо, что было бы лучше, если бы больше пил он. А почему лучше? Стоило ли приходить к ней с таким содержимым в голове?... Опьянев, она начинала говорить. Она теперь много говорила. Он слушал и трезвел. Мадоннам нельзя стариться. На всех картинах мадонны очень юны. Юное лицо печаль украшает. Увядшее лицо она не украшает. Или это печаль не та, которая украшает?
Иногда,
– Почему ты не выкинешь на свалку эти часы? Они так громко тикают.
– Я не замечаю, привыкла.
– Леля, если он позвонит сегодня, не езди к нему. И...
– И что?
– И останься трезвой.
– Зачем? Будет только хуже.
– Леля, я хочу, чтобы ты мне поиграла. Я столько лет не слышал, как ты играешь. Только извини, я остановлю пока этот маятник.
– Ты просишь... Ну что ж... Я сыграю. Вот это помнишь?
Еще бы не помнить! Это была та самая серенада Гайдна, которую когда-то разучивали при нем старательно и долго для выпускного экзамена. Но как сухо и вяло звучала сейчас лелина скрипка, из мелодии ушло то особое интимное звучание, которое появляется тогда, когда играют для тебя и с настроением. Он даже отвлекся и задумался о чем-то другом. Но Гайдн есть Гайдн. И постепенно, такт за тактом, он вернул себе прошлую власть над ними. Смычок уже легко и плавно скользил по струнам и пел нежную, жалобную песню о человеческой любви. Все ожило - и скрипка, и лелины руки, и его способность волноваться и внимать. В комнату проникли запахи ранней весны, талого снега, просыхающей земли, уже готовой к воскрешению.
И тогда он встал, подошел к Леле и прижался губами к руке, державшей смычок. Рука замерла, а звук еще звучал, задержавшись на самой тонкой струне. И смолк. Гайдн ушел, а они остались вдвоем.
– Леля! Что же нам делать?
Леля отбросила скрипку, опустилась в кресло и заплакала. Он стоял и слушал этот горький, некрасивый плач, с подвываньем и всхлипами. Слушал и молчал. Что-то надо было сказать. Но слов не было. Слов-то и не было. Была жалость, острая, сосущая, тоскливая. Женщина плакала отчаянно и безутешно... Извела меня кручина, подколодная змея... Бабуля, бабуля Антося, значит, нельзя вернуть любовь? Значит, нет нам спасения? Догорай, гори, моя лучина, догорю с тобой и я... И не заплакать уже, как когда-то мальчиком под бабулину песню, не испить утешения от излитых слез. Бабуля... Единожды предав...
Потом Леля и он долго сидели рядом, тихо, не шевелясь, обессиленные пережитым. Он не говорил, страшно было сказать вслух то, что они осознали: никогда не быть им вместе. Невозможно. Это значило перечеркнуть то, что было между ними в юности. То, прежнее, неповторимо, а новое было бы обыкновенно и пошло. Голубые тюльпаны растаяли, осталась прозрачная, чистая лужица, и шлепать по ней ногами?...
Он встал и пустил маятник. Часы снова громко затикали.
Тик-так, тик-так. Все так, все так. Опять тикает в голове. Уже терпения нету! Сестра! Сестра! Ушла. Может, они мне маятник прямо в голову вставили? От них всего можно ждать. Тик-так, тик-так. У всех голова думает, а моя только тикает. Теперь до конца дней буду слушать тиканье. Они это нарочно, убеждают нас: тик-так, все так, все, что есть, должно быть так. А я знаю, что не все так. Много чего не так. А вот чего?