Осень на краю
Шрифт:
– Ядовитая брага, – пробормотал Охтин.
– Слушайте, Григорий Алексеевич… – задумчиво проговорил вдруг Смольников. – А помните пожар?
– Какой пожар?
– Пожар морга при судебной анатомичке. В мае четырнадцатого!
– И что?
– Да ничего! – начал сердиться Смольников. – На нас тогда слишком много открытий навалилось: арест Аверьяновой, передача всех материалов дела в жандармское управление, участие в их разработках, когда в Сормове группу товарища Виктора вычистить пытались, поиски доктора Туманского, бесследно исчезнувшего, выявление сообщников Морта и Мурзика, попытка отделить связи воровские от связей политических… Кто знает, какая судьба постигла труп Мурзика, когда его увезли в морг?
– Что значит – какая судьба? Думаю, его, как и всех умерших преступников, на тела которых не предъявляют претензий родственники,
– Но пожар вы помните? – настаивал Смольников.
– Помню. Тогда сторож чуть не погиб, при том пожаре, пока его тушить пытался, да без толку. Ну и трупы обгорели, и…
– И все бумаги, документы сгорели, – закончил Смольников. – Кто занимался пожаром?
– Ну, надо поднимать дела, узнавать… – пожал плечами Охтин и громко зевнул.
Шурка вскинул голову, сонно осмотрелся. Он почти не слышал слов, которыми обменивались начальник сыскного и его ближайший помощник, – подремывал. Мурзик, товарищ Виктор, страшный солдат, Андреевские номера, нищие, жиганы, распутные рожи – все словно бы отплыло от него в сонном мареве. И даже смертный страх, пережитый ночью, приутих, придавленный тяжкой, неодолимой усталостью. Приутих – но теперь начал возвращаться…
– Поезжайте-ка вы домой, Русанов, – поглядел на него Смольников. – Что это вы мой кабинет облюбовали в качестве спальни? Поезжайте и укладывайтесь в свою кровать. Да и вы, Григорий Алексеевич, отправляйтесь отдыхать.
– Погодите-ка, – сел на диване Шурка и тотчас качнулся, так закружилась голова от усталости. – Но как же? На нас ведь напали, меня убить хотели! Разве вы не будете там какую-то облаву проводить… я не знаю… полицию на них… искать Мурзика?
– Даже если он и впрямь существует не только в вашем больном воображении, то искать его сейчас в Андреевской ночлежке все равно бессмысленно, – резко сказал Смольников. – Будет он там сидеть и нас ждать! А сунемся туда – только тьму, брагу перепревшую, о которой я говорил, зря растревожим. Нам с нею не справиться. Никак, ни за что. Упаси нас Бог когда-нибудь увидеть, как она из своего чана через край полезет. Слышали, что такое – точка кипения? А о Бебеле когда-нибудь слышали? Об Августе Бебеле… У него есть такой термин – пятое сословие. Все, что мы можем, – не допустить, чтобы пятое сословие – люмпены – перекипело через край той бадьи, в которой оно сейчас преет. Вот говорят – пролетариат, то да се, дорвется, мол, до власти, тогда нам, буржуям, не поздоровится. Конечно, пролетарская революция – дело страшное. Однако, упившись первой кровью и награбив, экспроприировав, так сказать, экспроприаторов, пролетариат спохватится, одумается. Они-то масса худо-бедно организованная, с крупицами страха Божьего и некоторой человечности в душах. А вот когда социалисты-начетчики выпустят на волю люмпенов из ночлежек… Вот тут сохрани и помилуй, Боже, Россию и нас! – Он перекрестился. – Все, господа, подите отсюда, у меня из-за вас дела не движутся, а нынче совещание в губернском управлении – сахарные бунты покатили по городу.
– Какие бунты? – слабым голосом спросил Шурка. – Сахарные? В Энске?! Извините, можно я воспользуюсь вашим телефонным аппаратом? Мне бы в редакцию… мне бы…
– А вы спрашивали, верю ли я в воскресение из мертвых, – насмешливо покосился Смольников на Охтина.
Шурка встал и чуть не упал, так его повело в сторону. Охтин еле успел молодого человека подхватить.
– Нельзя! – заявил вдруг Смольников, выходя вперед и прикрывая собой стол. – Да, воспользоваться моим телефонным аппаратом нельзя. Казенное имущество! Охтин, уведите отсюда репортера Русанова и отправьте его домой. Можете взять служебный автомобиль. И сами до завтра отдыхайте, Григорий Алексеевич. Авось до завтра Россия как-нибудь и без вас продержится!
Насколько Саша помнила, это был второй в ее жизни разговор с Кларой. Они никогда не вступали в беседу при случайных встречах и даже толком не раскланивались, потому что Саша презирала любовницу отца, ну а любовнице отца, понятное дело, ее отношение очень не нравилось, и она выказывала дочери любовника ответное презрение, поскольку была слишком горда, чтобы заискивать перед ней и домогаться ее расположения. Однако Саша отлично помнила, что сказала ей Клара при той первой стычке, состоявшейся, дай Бог памяти, зимой четырнадцатого
Ну да, тогда об этом и подумать было страшно и отвратительно – уступить папочку какой-то актрисульке, шлюхе, которая иногда опускалась даже до того, что распевала фривольные песенки на эстраде ресторана «Венеция» – распевала и отплясывала канкан, давая возможность всякому мужчине любоваться мельканьем своих ножек и кружевами своего нижнего белья.
Прошло два с небольшим года. Клара не изменилась: она по-прежнему любовница Константина Анатольевича Русанова, по-прежнему выступает во всех ведущих женских ролях в Николаевском театре, и если не отплясывает больше в «Венеции», то потому лишь, что сей ресторан закрылся. Как и многие другие, в связи с трудностями военного времени.
Да, Клара все та же. Но Саша Русанова… Она изменила не только фамилию – изменилась вся. И даже любовь ее к Игорю Вознесенскому – казалось бы, единственное неизменное, вечное звено в цепи ее жизни! – тоже претерпела изменения, превратившись из розового обожания в некое темное, красное, порою даже багровое кипение. Страсть, плотское желание, разбуженная чувственность пришли на смену прежней воздушной нежности. Не осталось ни гордости, ни чести, ни честности, никаких других чувств, кроме единственного желания: заполучить этого мужчину, который, оказывается, всеми возможными узами – телесными, сердечными, даже церковными – связан с другой женщиной. Когда-то Саша унижалась, предлагая себя ему потому, что хотела стать его женой. Теперь она поняла, что готова на любое унижение, только бы просто и грубо заполучить его в свои объятия, в свою постель (или самой оказаться в его постели). Она хотела непознанного, неизведанного, желала исполнения заветной мечты и, в конце концов, своего торжества над той чужой женщиной, которая…
Игорь Вознесенский сам признал, что жена заполучила его каким-то темным, не слишком честным, а может статься, и вовсе преступным путем. И кто мешает Саше пойти таким же путем порока, разврата, преступления ради того, чтобы хоть раз, один только раз (она искренне верила в то, что единственный раз обладания любимым позволит ей насытиться навсегда!) изведать счастья, которого она не знала никогда, никогда в жизни?
Да, видимо, слишком многое, бесконечно многое было написано в те минуты на ее лице. И Клара, женщина опытная, тем паче положившая, как и Саша, жизнь ради любви к одному-единственному человеку (Константин Анатольевич Русанов со смеху помер бы, узнай он, что его любовница, от которой он погуливал, точно мартовский кот, без всякого зазрения совести, хранит ему нерушимую верность все долгие семь лет, пока длится их сожительство, а если не кричит об этом на всех углах, то лишь потому, что, так же как сам Русанов, считает верность сущим пережитком прошлого, устаревшим куда более, нежели даже монархический строй), все поняла. И мгновенно сообразила, что дочь ее любовника – теперь легкая добыча, а значит, в стане врага, как Клара иногда называла семью Русановых – она ведь была убеждена, что именно нежелание оскорбить семью браком с актрисой мешало Константину жениться на ней, а о существовании Эвелины Ле Буа и знать не знала, – у нее завелся лазутчик.
– Я вас недооценивала, – проговорила Клара, вглядываясь в разом повзрослевшее и даже словно бы постаревшее лицо Саши. – Я и не думала, что вы сможете любить его так долго и так…
Она осеклась, и Саша продолжила угрюмо сама:
– Так безнадежно?
– Нет, я просто хотела сказать – так сильно, – уточнила Клара с кривой улыбкой.
– Нет, вы подумали – так безнадежно! – упрямо, раздраженно мотнула головой Саша. – Потому что он мне все сказал.
– Все? Что именно? О своей жене, что ли?