Ошибись, милуя
Шрифт:
Гвоздев не отозвался, и Сабанов, постояв над ним, сел на кромку кровати, развернул было газету, но не стал читать, не мог, видимо взволнованный чем-то. Он пересел на пол к другой стене, против Огородова и, прикрыв ладонью глаза, вздохнул:
— Каждое свидание уносит половину жизни. Истинное слово. Не могу видеть ее убитого, заплаканного лица. Ведь только подумать. Едет из Пскова, терпит всякие неудобства, ночь не спит. Боже мой! И скажи — будет ездить каждый день. Будет сидеть у ворот тюрьмы. Будет просить охрану, умолять, на колени встанет. А зачем? Я, слава богу, здесь в тепле, сыт, книжки почитываю. И говорю ей, да разве втолкуешь. И мне стыдно за себя. А дома дети. Плачут, мать ждут. Вот, говорит, на губах у тебя опять
— Слюнтяй, — усмехнулся Гвоздев и, повозившись на кровати, добавил: — Все соплями вымажете. Слизняки.
— Вы не сердитесь на него, Павел Митрофанович, — попросил Огородов. — Он болен, а лечения никакого. За нужду озвереешь.
— Ты женат, Огородов? — спросил Сабанов.
— Господь не привел.
— А что так?
— До армии не успел, потом служба… А жена вас любит, Павел Митрофанович.
— То-то и больно. Но сегодня, если бы вы знали, какой она мне принесла подарок. Воистину сладкий сон. И опять: я радуюсь, знаете, не могу не радоваться, а она понять не может. Так и разошлись. И все у меня в душе перепуталось. Вот я немного успокоюсь и возьмусь читать. Хотите, почитаем вслух?
— Либеральные сопли, — вспылил Гвоздев. — Ни слова о них. Слышите?
— Нас большинство — значит, будем читать, — с твердым спокойствием объявил Огородов.
— Так тому и быть, — Сабанов поднялся от стены, зажег свечку, припаял ее на топленый воск к цементному полу. Тут же раскинул газету и растянулся сам. Прилег поближе к огоньку и Огородов. Сабанов не столько расправлял, сколько оглаживал своей тонкой ладонью измятую, но, вероятно, в самом деле дорогую ему газету. Затем, надев очки обеими руками, он вдруг близко круглыми за стеклом глазами поглядел на Огородова и спросил, снимая очки опять обеими руками:
— Тебе суда еще не было, Огородов?
— Жду.
— А какова, к примеру, вина твоя?
— Нас вшестером загребли. Вроде мы динамит воровали со склада. Однако никто не пойман, улик нет, доказательств тоже. А держат.
— Значит, политикой не занимался?
— Господь уберег.
— Так. Господь, говоришь, уберег. Важно. Однако над жизнью-то думать небось приходилось?
— Не без того.
— И каков итог?
— Мы, Павел Митрофанович, из крестьянского роду, и душа у нас, сами понимаете, земляная. Так вот весь динамит, какой есть на белом свете, я бы утопил в море. Правда, немного оставил бы для корчевки пней. — Семен усмехнулся.
— Вот это уже разговор. Вот это я и хотел знать. А теперь слушай, землепашец Огородов, и внимай. Все-таки дело наше, слово наше не пропали зря. Мы, Огородов, вырвали у царя право на землю. Нет, это не милость, это не уступка, а подлинное отступление самодержца. Будь он, наш царь-батюшка, чуточку попрозорливей, он бы давно мог издать такой манифест, и не было бы в России сумятицы. Итак, за дело.
Сабанов потер ладони, надел очки обеими руками, но читать ему не пришлось, потому что загремели железные запоры, дверь распахнулась, и тот же жандарм, в узких штанах, не отпуская ручки и держась на удалении от входа, не строго спросил:
— Господа, что это еще за мода читать на полу. А для чего же стол? Извольте сейчас же встать. И не надо так близко друг к другу. Камера большая, место есть каждому. Я, господа, думал о вас лучше.
Дверь мягко затворилась. Щелкнул, будто икнул, замок, и шаги, стуча по железному полу, удалились.
— Видишь, Огородов, как обходительно, — посмеивался все время веселый Сабанов. — Извольте-де за стол. Возразить что-либо трудно. За стол так за стол. Уж ты извини, Сережа: мы не сами собой — велено, а силу, как ты учишь, уважать надо. Погоди, Огородов. Погоди, брат, дело идет к лучшему.
Несмотря на недовольные вздохи Гвоздева, Сабанов сел на кровать, а Огородов поставил
— «Именной высочайший указ правительствующему сенату от 9 ноября 1906 года, — значительным голосом начал Сабанов, положив на газету оба кулака. — Манифестом нашим взимание с крестьян выкупных платежей за надельные земли отменяется с 1 января 1907 года. С этого срока означенные земли освобождаются от лежавших на них, в силу выкупного долга, ограничений, и крестьяне приобретают право свободного выхода из общин, с укреплением в собственность отдельных домохозяев, переходящих к личному владению, участков из мирского надела…
В обществах, в коих в течение 24 лет, предшествовавших заявлению отдельных домохозяев о желании перейти от общинного владения к личному, не были общие переделы, за каждым, сделавшим такое заявление домохозяином укрепляются в личную собственность, сверх усадебного участка, все те участки общинной земли, которые предоставлены ему обществом в постоянное, впредь до следующего общего передела, пользование.
Каждый домохозяин, за коим укреплены участки, надельной земли, имеет право во всякое время требовать, чтобы общество выделило ему, взамен сих участков, соответственный участок, по возможности к одному месту.
Правительствующий сенат к исполнению сего не оставит учинить надлежащее распоряжение».
Читая, Сабанов все более и более терял выдержку, значительность в своем голосе, видимо, заражался радостным возбуждением и начал наконец восклицать, хвататься обеими руками за очки, а слова «имеет право во всякое время требовать» повторил дважды, обстукивая их кулаком по-столу.
— Что скажет теперь господин вольный хлебопашец? — обратился он к Огородову, едва сдерживая распиравшее его ликование, будто не царь сокрушил русскую общину, а он, Павел Митрофанович Сабанов. — Молчишь, брат? И правильно делаешь. Великие минуты в словах не нуждаются, сказал Гёте. Однако не ручаюсь, он ли. — Сабанов вылез из-за стола, расправил плечи и, весь большой, хватко сцепил за спиной руки в замок. — И пусть теперь я околею в этой каменной коробке, зато своего дождался. Это внушает мне уважение и к моей жизни, и к моему делу. Черт возьми, сегодня уже двадцать пятое — значит, наша хлеборобная Россия уже две недели живет праздником.
Сабанов крупно вышагивал от стола к двери, вроде бы одним махом срезая толоку между ними и едва не наскакивая на них. Огородов, присев на свое место за кроватью, следил за ним и впервые остро почувствовал, как гнетуще мала камера даже для одного человека.
— Повеселели от объедков, с барского стола вам сбросили, — не повернувшись от стены, всхлипнул Гвоздев. — Теперь вам работы хватит — лизать сапоги самодержавию. Впрочем, на то вы и созданы.
— Друзья мои, самодержавие само разрушает стены своей крепости изнутри. Нам легче будет брать ее. А силу этого закона глубже всех поймет и прочувствует тот, кто пашет землю и дает хлеб нам.
Гвоздев резко повернулся и, захватив рукой горло, хрипло выкрикнул:
— Перегрызетесь, черт. Да туда вам и дорога.
— Все будет, — согласился Сабанов. — И драки будут, а резня будет, но исход к труду и через труд к благоденствию найден. И равенства не будет. Да оно и не нужно, это равенство. Приравнять людей можно только к низшему уровню. Конечно, манифест вызовет лютую ненависть у крупных землевладельцев, потому как они в многомиллионной массе трудового прилежного крестьянства увидят неодолимого конкурента. Каждый крестьянин в плодотворном труде осознает свою личность, сумеет выйти из общинного стада и станет гражданином, способным верно думать и созидать свое благо и благо государства. Конечно, там, где община живуча, пусть живет, бог с нею, как говорится. Но в целом Россия должна сбросить с себя это. Ведь в основе доброустроенного общества лежит личность свободная, энергичная, самостоятельная, одухотворенная собственностью.