Ошибись, милуя
Шрифт:
Петр, а за ним и Угаров вышли за ворота. Лицо Угарова в один миг наежилось, стало сухим и ядовито-хищным:
— Теперь мое слово: больше чтобы ноги твоей у моих ворот не бывало. Слыхал ли? Вот и проваливай. Да смотри, я мягкий-мягкий, а возьмусь — вперед ногами вынесут. Кланяйся вашим.
Петр будто не сознавал, что его глубоко обидели, и внешне был совсем спокоен, но душа у него, задавленная горем, болела, слепла и рвалась на куски. В Сухом логу, где его никто не мог видеть, он ничком лег на прохладную землю и заплакал неисходной слезой. Он горячо жалел себя и люто ненавидел. Ненавидел за то, что родился в бедности, а встав на свои ноги, не сумел ни на грош поднять
Ослабев от слез, как в долгой болезни, Петр почувствовал выстраданное облегчение, к нему опять вернулся покой, будто ему открылось единственное мудрое решение, которое пишется человеку на роду. Он еще не знал, чего потребует от него это решение, но хотел одного: чтобы как-то разом избавиться от всех мучений. В душе у него само собой, без участия мыслей возникло убеждение, что он отжил свое, пережил все отпущенные ему радости и печали и ждать ему больше нечего.
И вечером, и в бессонную ночь Петр окончательно укрепился в своем твердом намерении, ничего не жалея ни в прошлом, ни в теперешнем, и ничего не желая от будущего. Все то, что он пережил и полюбил, все то, что радовало и волновало его, — все утратило для него интерес, сделалось безразличным и только давило на сердце непереживаемым упреком, словно вся жизнь его складывалась из позорных ошибок, достойных людской насмешки. «Так тебе и надо, — опять сердясь на себя, сказал он. — Больше для тебя ничего нет, не будет и не надо».
Утром он долго не спускался с сеновала, где обычно спал. Мать Фекла дважды приходила звать его, кричала, стучала чем-то по лестнице, но Петр не отозвался, боясь встретиться с нею и выдать себя. «Боже мой, как все устроено на свете: она уже знает и о сватовстве, и об отказе, и ей горько, обидно не за себя, а за сына, неудачника. Она и слова не скажет, что я не послушался ее и так бездумно выставил на смех и себя, и всю семью. Мать научилась молчать, а ее глаза, полные укора и жалости… Да нет уж теперь. Теперь все. Теперь все. Только бы не видеть ее».
Он спустился с сеновала, когда мать Фекла ушла на реку полоскать белье, — он слышал ее шаги по огороду и скрип задних ворот в огороде. Она вернется не скоро, потому что будет на кустах у реки сушить свои постирушки и резать ивовые прутья для корзин, — она говорила об этом еще вчера утром.
Постоялец сидел на крыльце без рубахи и ножом-складешком обрезал твердые белые ногти на ногах. Рядом с ним лежала раскрытая книжка, и он заглядывал в нее, поправляя очки. На Петра даже не посмотрел.
А Петр в беспамятном напряжении прошелся по дому, посидел у стола, на котором была накрыта полотенцем еда. Он все время слышал в душе своей два непримиримых голоса — один торопил куда-то, а другой мешал ему, не соглашался. И оба голоса были ненавистны ему. Перед приходом матери он стал нервничать, что-то искать по полкам на кухне, в кладовке, сенках. Голова у него так горела, что он чувствовал сухой жар в глазах.
Потом
Исай Сысоич к той поре уже одолел уемистую деревянную чашку овсяной каши и с громким хрустом, сыто причмокивая, заедал ее квашеной капустой с ржаным хлебом, куски которого макал в конопляное масло, густо сдобренное солью. Ел он прилежно, усадисто, казалось, с душевной натрудой, потому что толстые складки лба и жирные виски его затекли потом, лицо горело и маслилось. Но он ловко одной рукой управлялся с капустой и хлебом, а другой — своим большим красным платком обмахивал и вытирал лицо. Влажные глаза у него сосредоточенно блестели.
Петр не мог глядеть на еду, не мог ни видеть, ни слышать, как Исай Сысоич режет крепкими зубами твердые пласты капусты, поэтому тут же поднялся и пошел к матери на кухню, попросил холодного молока.
— Ступай сам. В ямке утрешнее, по правую руку. А у меня, Петя, уж и ноженьки вовсе отказывают. Да дверь-то там запри поплотней. Кот, обжора, опять не забрался бы. — Мать Фекла выглянула с кухни: — Исаюшко, батюшко, может, и ты выпьешь холодненького?
Исай, облизывая свои толстые разгоряченные губы, будто спросонья оглядел перед собою стол и осовело уставился на хозяйку.
— Молочка, говорю, холодненького не выпьешь ли? — с улыбкой повторила мать Фекла.
— А, молочка, это можно. На верхосыток холодненькое. Давай, Фекла, э-э… — он помычал, потому что все время забывал отчество хозяйки, и опять принялся за капусту и хлеб.
Мать Фекла вышла на крыльцо и крикнула вслед сыну:
— Слышь, кринку Исаю захвати. — И тут же больно подумала: «Он, Петя-то, вроде бы как хворый. Какой-то вялый вовсе. Да ладно ли с ним? Ничего-то я о них не знаю, — осудила сама себя она. — Ровнешенько ничего. А от них и словечушка не добьешься. Да уж как хотят».
Петр спустился в холодную сырость погреба и вдруг со светлой надеждой почувствовал облегчение. Горячая боль на желудке и под сердцем, все чаще и чаще подступавшая к горлу и давившая на глаза, будто отхлынула, и по всему телу разлилась сладкая усталость. По спине, под рубахой, потекли холодные, освежающие и приятные струйки. «На этом, должно, все и кончится», — обрадовался он и сел на ступеньку лестницы, нащупал на земляном полу кринку и стал жадно пить из нее молоко. Но ни вкуса, ни меры выпитого не понял, только почувствовал в животе тяжесть и еще большее, совсем ослабляющее облегчение, которого не ждал и которое принял за окончательное выздоровление. «Давно уж стоит у ней эта настойка, небось выдохлась вся…» Он взял новую, полную кринку и хотел подняться с нею наверх, но знакомая жгучая боль так опалила все его нутро, что он не мог припомнить потом, как упал и облил всего себя молоком.
XVI
Троица и духов день — праздники спаренные и отмечаются одним застольем. В народе их почитают за самые радостные дни года, потому что приходятся они на пору весеннего возрождения, когда могучий дух жизни празднует свое вечное бессмертие. После суровой зимы, когда, казалось, все выстыло и безнадежно погибло, когда весенние отзимки укрепляли дурные предчувствия, вдруг обвеет всю землю небесным теплом, и, бывает, за одну ночь леса, луга и поля оденутся в светлую теплую зелень. Свежими ветками берез, ранними цветами украшают русские люди свои избы, ворота, храмы, и всюду сладко пахнет липким березовым листом, ранней загубленной травкой, напоминающей середину лета.