Ошибись, милуя
Шрифт:
Тот сидел на крылечке и в деревянном корыте сек табак. От едкой пыли глаза его так покраснели и натекли, что он не сразу узнал Петра. Черная сатиновая рубаха на нем была порвана по оплечью, и он завиноватился:
— По домашности, думаю, сойдет. Извиняй. А ты чего рано? Сказывал, к обеду.
— К обеду и есть. А пришел — волнительно. Катя за тобой заедет.
Матвей снял с колен корытце и из свежего наруба стал свертывать цигарку. Заклеивая ее языком, обсыпал табачной крупой всю рыжень бороды.
— Волнительно, говоришь? Язви тя, волнительно. Знать бы, что дураком вырастешь, в купели утопил бы. Люди сеют, пашут, по тюрьмам
— Говорено уже, крестный, давай о другом, — усталым голосом попросил Петр и, закрыв глаза, локтями откинулся на верхнюю ступеньку.
— А на тебе, Петруха, и впрямь лица нету. Ночь-то небось всю напролет целовались да миловались. Лешаки, язви тебя. Возьми-ка вон половичок с веревки да кинь в телегу, полежи маленько. — И вслед Петру присказал: — А туда же, жениться. Отца нет — вот и волнительно.
Катя приехала в новом легком ходке, сидя на козлах, в сапожках и белой кофте с широкими рукавами, на плечах кремовый, в цветах, шерстяной платок. От самой сладко пахло репейным маслом, а глаза и веселые, и строгие, и важные. Матвей вышел под стать ей, в плисовой визитке с глухим воротником, на рыжих волосах фуражка, в какой, вероятно, щеголял еще холостяком, а из-под лакового козырька палевым дымком завился обитый годами чуб. Борода внове подобрана ножницами и расчесана. Катя оглядела свата, поджала губы в довольной улыбке: «Выщелкнулся».
— Мне сподручней бы на вожжах, — предложил Матвей и сильно качнул ходок, по-мужски испытав его на устойчивость. Но Катя, веселая от своей роли, от праздничной одежды, лихо сверкнула глазами:
— Садись, дядя Матвей. Не часто таких нарядных возить приходится. Ужо прокачу.
— Ну, Петруха, молись тут, чтобы не занесло нас, грешных, к черту в Сухой лог. — Матвей еще раз качнул ходок и важно расселся в задке, посновал тремя перстами, окрестив бороду: — Пошли господи, язви тя.
Петр остался, не мысля, куда деться от счастливого ожидания и страха.
Молодому нервному жеребчику Катя не дала вожжей всю дорогу. Зато по Боркам пустили полной рысью, а он, от накопившейся и сдерживаемой силы рьяно и высоко заметывая передние ноги, шибко понес по пыльной колее. Встревоженные собаки с обеих сторон кинулись под колеса, но быстро откатились прочь, захлебнувшись лаем и пылью. К дому Угаровых подъехали степенно, но псы вязались до самых ворот. На шум во всех шести окнах, выходивших на улицу, за стеклами замелькали удивленные и испуганные лица.
Катя, войдя во двор, бросила рвавшемуся с цепи кобелю свежую кость, взятую из дому, по обычаю: если сразу уймется хозяйская собака, то сговор будет хороший. Но кобель даже не поглядел на подачку, а грохал и грохал, поставив передние лапы на крышу конуры и забрасывая башку с обкусанными ушами. «Чтобы тебе подавиться и чтобы околеть тут же», — шептала Катя, вся оробев от дурных предчувствий.
— Ты, дядя Матвей, иди передом, — сказала она и хотела уступить ему дорогу, но кто-то распахнул перед нею дверь, и она вошла первая. Начала креститься и кланяться, ничего не видя перед собой. Ей почему-то не понравился длинный, по дороге, приземистый дом Угаровых из толстого черного леса, не понравились тяжелые просмоленные ворота, не понравился старый кобель, который, видимо, был до того лют, что не мог видеть чужих и брехал куда-то вверх, закидывая
Матвей понял, что вести все дело придется ему, важно обрадовался, тороватый на присловья. По-молодецки пальчиками за козырек снял свою фуражку и запел, с поклонами выходя на середину избы:
— А хозяину и хозяюшке, дочерям, уласканным кисочкам, наше двадцать одно с кисточкой. Мы к вам гостями, с добрыми вестями. Но сперва испробуем вино, ах не прокисло ли оно, — с этими словами Матвей из кармана брюк достал бутылку наливки и важно определил ее на столе. — Ваш товарец, наш купец — споемся, и делу венец. Так ли я выразил, Максим Захарыч?
— Ежели домом не ошиблись, послушаем, — всхохотнул Угаров и предложил, указывая вдоль по лавке: — Катерина Михайловна, Матвей Кузьмич, будьте при местечке. Мать, подай рюмки. Кха.
Из горницы через кухню выглядывали и повизгивали веселые девки — их у Максима было пятеро, кроме старшей, Серафимы. Мать, доставая из шкафчика рюмки, шипела на дочерей и замахивалась полотенцем, но это еще больше смешило и веселило их.
Сам Максим, тощий и плоский мужик, с плоским восково-деревянным лицом, глядел на подвеселенного Матвея с хитрецой в светлых неглубоких глазах. Жена его Таисья, тоже плоская, как тесина, с длинным, через все лицо, носом, на гостей даже не взглянула. Тонкие губы большого рта выпрямила в бескровную ниточку. «Чудо, да и только, — удивилась Катя, — оба вроде из одного бревна вытесаны, а Серафима — в кого же она?» Таисья, стоя у стола, вытирала полотенцем рюмки и подавала их мужу, а тот с улыбкой своей костистой рукой разливал по ним наливку, Катя хорошо разглядела Таисью и вдруг огорчилась за нее жалостью. По каким-то далеким, стершимся чертам в лице хозяйки угадывалась былая иконописно строгая красота, которая теперь как бы одеревенела; и нельзя было поверить, что кто-то любил ее, кто-то сватался к ней, боясь отказа. «И вы такими же будете, — словно оправдывалась перед кем-то Таисья всем своим суровым видом. — Поживите с мое, родите да выкормите шестерых-то дур. То ли еще будет из вас». Наливку пить резонно не стала — видимо, гости да и сватовство были ей поперек души.
А Матвей Лисован подкрепился двумя рюмками и освоился за столом как дома, хлопал по плечу Угарова, который тоже быстро завеселел и улыбался одной длинной неизменной улыбкой и кивал головой на каждое слово гостя.
— Купца такого, Максимушка, поискать. Ой, поискать да поискать. И живет по правде, на работе убиться рад: что косить, что по железу касаемо — они, Огородовы, сам знаешь, все отроду кузнецы. И старших опять может уважить — мягкий да ласковый, а уж милую тещеньку — слышь, Таисья? — Лисован вскочил на ноги, заглянул на кухню к хозяйке: — А милую тещеньку, говорю, на ручках возносить станет. Вот он какой, Петя-то. Теперь за тобой очередь, Максимушке Но ты налей. Налей сперва. Огорчись винцом, да обрадуй словцом.
Максим перелил через край все рюмки и, привстав над столом, из каждой отпил, не беря их в руки, чтобы не обронить дорогую капельку. Выпили согласно.
Лисован, не выпуская свою рюмку из кулака, вытер им рыжую сбитень бороды и стал выжидательно глядеть на хозяина. Но тот облизывался, блаженно щурил мелкие глаза, видимо, созерцал свое захмелевшее нутро, которое все отмякло, утеплилось на тихом и сладком огоньке.
— Но ты чо, Максимушко? — побеспокоил забывшегося хозяина Матвей Лисован. — Пора, поди, и товар казать.