Ошибись, милуя
Шрифт:
Семен лежал на траве, бросив в изголовье хомут и заложив руки под голову. Глядел в высокое безоблачное небо, где с широкими заходами кружил коршун, каждый раз снижаясь над ельником, вероятно, выстораживал что-то на лесных еланях. Когда он срывался с круга и стремительно падал к земле, угадывалось, что промаха он не сделает.
Семену не довелось пережить юношеской беспамятной влюбленности, и потому не мог он до конца понять брата, потому и вернулся опять в разговоре с ним к тому же насмешливому научению:
— Девушки, Петя, не любят квелых. Слыхал небось? А
— Да вот скажу, Сеня, пора запрягать. — Петр взял из мешка в телеге корку хлеба и пошел имать лошадь. Все вспоминал слова брата о мужской гордости: были они справедливы и оттого особенно обидны, потому что сломался он перед Серафимой, унизился и жив только надеждой, что будет она его.
Запрягали в четыре руки и быстро управились. Потом подъехали к неоконченной борозде, забросили на телегу соху. Кобыла уже догадалась, что пришла пора домой, и сразу взяла крупным шагом. Братья шли за телегой.
— Ты, Петя, пока Ивану Селивану ничего не обещай, — заговорил Семен. — Нам с тобой не о чужом думать, сам пойми. Кабы не оказаться в вечных батраках. Или вы уже сговорились о сроках?
— С петровок.
— Значит, время терпит. Я смекаю, что-нибудь изобретем. Мне на той неделе к исправнику на отметку — может, я в городе деньгой разживусь. Мысли у меня есть на этот счет. Погоди вот, все повернем на свой лад. Согласен со мной?
— Да нешто нет. Куда иголка, туда и нитка. Ведь я понимаю, Сеня: идти в батраки — последнее дело. Но такова судьба, коли…
Семен сдвинул свои густые брови, и между ними легла суровая складка. Петр осекся на полуслове и не сказал самого главного, что томило его и не давало покоя.
— При чем тут судьба, Петя. Судьба, судьба, а сами вялы, мягки, без воли. Легко отдаем себя в чужие руки и гибнем. Я нагляделся на такие судьбы. Как там в Писании-то: не твори зла, но и не потворствуй злу. Понял? Ты, однако, на меня не сердись. Я так, к слову. Я уж полюбил тебя. Мы, Петя, — одного поля ягодка. Только и ждем, кому бы подставить себя, поболеть бы за кого. И не судьба это, а душа такая.
— Да хоть бы и душа, Сеня. Нешто плохо?
— Я не в осуждение. В том-то и штука, что это дар божий и оконце из человеческой неправды. К печали нашей, Петя, далеко не всякому дано такое сердце, чтобы мы не в людях, а в себе вину искали. Я иногда даже так думаю, что нету на земле такого горя, где бы не было моей вины. Но и то знать надо, что человек без воли — он вроде бы как дурачок. Кому не лень, тот на нем и едет. Нет, Петя, волей, как и разумом, надо дорожить. Вот и суди теперь.
XII
Вечером к Семену пришли трое: сосед Кирьян Недоедыш, Матвей Хлынов, за рыжую бороду прозванный Лисованом, и Александр Коптев, всю свою жизнь проходивший с детским прозвищем Сано. Они принесли в неокуренную избу Огородовых кисловатый запах самосадки, свежего дегтя на сапогах и трескуче неисходный табачный кашель.
Хозяева сумерничали, не вздувая огня. Мать
Петр убежал в Борки, обрадованный тем, что брат Семен обещал ему свою помощь.
Мать Фекла, треща суставами ног, слезла с голбца и, ничего не видя сослепу, пошла к столу, где, как всегда засветло, была приготовлена лампа. У стола наткнулась на Исая и, добродушно выговаривая ему, стала зажигать лампу:
— Исай-кусай, но сколя разов сказывать тебе: не садись под часы. Ведь ты опять остановил их. Ну неуж спиной-то своей гирь не чуешь. Экая беда мне с тобой.
Она подожгла фитиль и увернула его так, что огонек на нем погибельно замигал, но под стеклом обмогся и стал нагорать.
— Сеня, — шепнула мать Фекла, приоткрыв дверь в горницу. — Там мужики к тебе. Слышь-ко? И часы на простенке поставь по своим, а то мы их опять с Кусаем остановили.
— Часы, часы, — весело спохватился Семен на слова матери и, проходя мимо нее в избу, присказал: — О них-то я и не подумал.
Вспоминая о своих вещах, он совсем забыл о карманных часах и вдруг вспомнил.
В избе уже были задернуты шторки, и лампа горела в полный накал. Мужики сидели в кути под полатями, держа свои картузы на коленях. Навстречу Семену приподнялись с поклоном и опять сели на свои места.
— Вы, мужички, давайте поближе к огоньку, а то ведь я вас и не распознаю, — пригласил Семен и сам подсел близко к столу, чтобы видеть мужиков. Те подвинулись по лавке, а Кирьян Недоедыш, — сидевший у самого рукомойника, обошел товарищей и опустился рядом с Семеном, не переставая улыбаться своей виноватой, жалкой улыбкой, как бы говоря ею: «Уж вот такой я теперь и есть — живу людям на смех».
А Семен весело разглядывал гостей:
— Вот она, деревенька-то родимая, — кого ни возьми, тот тебе и сосед: Кирьян — по двору, Александр Коптев — по наделу у смолокурен, а с Хлыновыми гумна рядом. Спросить хочу: в ту пятницу в город никто не налаживается?
— Ай тебе надо? — спросил Кирьян и легко закинул ногу на ногу, сухое колено прикрыл ладонями. — Можно поспрашивать. Али дело какое?
— Раз в месяц на отметку. Пятница — срок.
— А что у нас за пятница? — как-то внезапно озаботился Сано Коптев и тут же сам себе ответил: — Ведь это канун троицына дня. Так и есть. Я смекаю, Семен Григорьевич. На базар край надо. Ах, перед троицей важнющие базары, что верхний, что нижний! Так и кипит весь город. Важнющие базары.
Хлынов, сидевший последним на лавке, был, как к празднику, пострижен наново, в кружок и шерстил толстыми пальцами густую, вьющуюся на скулах рыжень бороды. На слова о городских базарах с ехидным усердием раскашлялся: