Ошибись, милуя
Шрифт:
— Лихо ты, однако. Умычкой, что ли? Убегом?
— Да нет, Сеня, я не то что как татарин: девку поперек седла, и дай бог ноги. Нет. Все надо по обыку: заслать сватов, а уж там дело покажет. Хотя и наперед знаю, не даст он Серафиме благословения.
Семен на решение брата смотрел несколько упрощенно, все вроде прошли через молодечество, когда нет пределов лихим и дерзким размахам, но время остепенит горячую голову, и с годами придет к человеку мудрость, а пережитое станет для него добрым уроком. Так и говорил Семен с братом, не поняв его робкого отчаяния.
— А в ней ты уверен? Думаешь, так она и согласится, помимо отцовской-то воли?
— Не знаю, Сеня.
— Может, подумать как следует. По-мужски, скажем, а?
— Да можно и подумать, — согласился Петр и умолк до самого поля, горько и твердо сознавая, что не одолеть ему своей судьбы, потому что никто его не разумеет. Его молитвы, его восторги и печали — для всех смешное горе, которое быстро минет и забудется, как слезы ребенка. Даже сама Серафима порой не прочь с веселым откровением потешиться над его строгими и опасными намерениями. Да ей бог судья, она девушка. Ей любо покрасоваться, а того она не поймет, что родители ее и Яши Золотарева уже стакнулись, капитал к капиталу. Нынешним летом непременно упекут они Серафиму за Яшу Миленького, — терзал себя подозрениями Петр и становился совсем непреклонным: нельзя ему медлить. Ни дня, ни часу. А мать и брат, судить по всему, ему, Петру, не пособники.
Говорили мало даже и о деле. Семен уже понял, что обидел брата, однако делал вид, что ничего не случилось, старательно ходил по борозде, местами налегая на скрипучую рассохшуюся соху, а на поворотах сильными рывками выхватывал из борозды ржавый, еще не отшлифованный лемех, рукавом смахивал с лица пот и начинал новый гон. Петр шел за ним по свежей поднятой земле и обухом топора разбивал крупные комья.
Пока поднимали да засевали ближние к дому полосы, эта, у смолокурен, совсем заклекла и кое-где ломалась с сухим хрустом. Не вспахали и половины, когда Петр зашел вперед к лошади и остановил ее:
— Решим коня, Сеня. Еще два-три круга, и телегу потащим на себе.
Семен согласился, и, даже не доведя борозду, стали выпрягать кобылу, а она, как всякая переутомленная животина, широко и непрочно поставила передние клешнятые ноги и с покорством обреченного замерла на одном месте, глубоко нося запавшими пахами.
— Я гляжу на нее, а она даже не потная, — оправдывался Семен. — Думаю, еще круг возьмем, а потом еще.
— Потеет, Сеня, крепкая лошадь, а наша слаба. Наша сразу взапал.
«Вот это урок, это урок», — томился Семен, выводя лошадь на межу к ельничку, где в прошлогоднем мочально-жестком былье редниной пробивалась молодая стрельчатая зелень.
— Плохой я, стало быть, хозяин, коли не разумею скотину, — покаянно сказал Семен, подходя к телеге, возле которой Петр собирал костер, чтобы напечь к обеду картошек.
— Скотина, она разная живет, — не отрываясь от дела, успокоил Петр. — Ее враз тоже не разглядишь, не разгадаешь. А наша кобылка, видать, свое отпрыгала — еще такая упряжка, и ей конец. Да и вообще, — Петр махнул рукой и, чтобы не показать свое лицо, опустился на колени, стал раздувать огонек, который хорошо взялся спорым охватным пламенем.
Печеную картошку ели с темной, крупной солью и запивали молоком. Костер прогорел, только по бокам его курились головешки, обрастая белым летучим пеплом, таявшим прямо на глазах, осыпаясь в золу.
По свежей пахоте гуляли сытые точеные галки; на дальней меже что-то с криком делили вороны, издали похожие на сермяжное тряпье, подхваченное ветром. «Черная семья», — подумал Семен и вспомнил ту счастливую осень, когда впервые познакомился с книгами академика Кайгородова. —
На поднятую пахоту прилетели скворцы и пали в борозды, торопливо кланяясь земельке. Иные подбегали совсем близко, а улетая к деревне, долго тянули низом по прямой строчке, и было хорошо видно, как туго трепещут они своими острыми крылышками, просвеченными трепетным солнцем.
— Слышь, что я скажу. В Санкт-Петербурге ученый живет, Кайгородов по фамилии, так он всех этих птиц назвал черной семьей. Ловко ведь, как думаешь?
Но Петр не отозвался, вероятно, не расслышал вопроса, потому что загремел ведром, укладывая в телегу мешок с остатками хлеба, картошки и бутылками из-под молока.
— Может, запрягать станем? — спросил Семен.
— Пусть пощиплет часик-полтора. С бережью к ней, Сеня, так она еще и пособит. Жалею я ее.
— Известно, жаль. Однако не выправить нам с нею хозяйства.
— Да уж где выправить. Сказать я хотел, Сеня. Нехорошо мне как-то.
Семен сделал нетерпеливое движение, и Петр заторопился:
— Я только хотел, Сеня, чтобы ты понял меня.
— Да ты говори, говори. Больше скажешь — лучше пойму.
— Много-то не о чем. Вот Иван Селиван зовет к себе на всю страду. Кладет хорошую плату. И сулится расчесть враз, кучей. Это уж я вырядил, к мясоеду чтобы…
— Она что ж, Петя, славная девушка? Ведь по себе берешь, небось и работница?
— Не знаю, Сеня. Оченно набалована. Не думаю, чтобы так вот и работница. В семье достаток, у тятеньки любимая дочь. Погибель она моя, Сеня. И с ней жизни не вижу, а без нее хоть сию же пору головой в омут. Да уж к одному краю. Кому что — значит, не минешь.
— Огородовская породка, — вздохнул Семен. — Все однолюбы окаянные. Я и сам такой, Петя. Да и суженого, говорится, конем не объедешь. Уж раз припекло — делать нечего. Так вот и порешим, я препятствий чинить не стану. И помогу, что в моих силах. А матушка что, ну поплачет, а потом обрадуется — помощница будет в доме. Внучата. Плохо ли?
— Дай-то бог. Сеня, как она измучила меня, эта Серафима. У ней семь пятниц на неделе. То так, то не так. И крутит, и вертит. И все ей вроде бы можно. Только и слышу от нее шуточки да усмешки. А я вот так хочу, — Петр ударил ребром ладони по дну опрокинутого на телеге ведра — скворцы с ближней пахоты так и брызнули россыпью.
— И что дальше?
— А то и есть, Сеня: не будь она такой гордой да задачливой, я, может, и не поглядел бы на нее. А то ведь она придет хороша, а уйдет того лучше. Говорить на правду, Сеня, редко без ссоры расходимся. Закрутит что-нибудь, а я не стерплю. Зато встретимся — едва не плачем. Лишнее я, пожалуй, несу. — Петр вдруг сконфузился, на глаза навернулись слезы. Чтобы скрыть внезапное и потому сильное волнение, перешел на деловой тон: — Теперь можно и запрягать. Пока доберемся, свечеряет.