Ошибись, милуя
Шрифт:
— Вот матушка-то не видела. А то было бы тут. — Он виновато выскочил в сени, не закрыв за собою дверь.
— Ну как он вам, мой братец? — радостно улыбаясь, спросил Семен Исая Сысоича, который стоял у кухонной заборки и, по-бабьи подхватив левой рукой локоть правой, грыз ногти.
Отозвался не сразу:
— Вот смотрю и думаю: встретились два родных брата, не виделись целую вечность. А что сказали друг другу? Что? Вот она вся тут, наша русская деревня: ах да ох.
— Да разве вы не поняли, что я горжусь им, своим братцем? Подумать только, когда меня брали, ему и тринадцати не было. Дитя, судите сами. И вдруг, нате вам — молодец, — поневоле заахаешь. Это пережить надо, Исай Сысоич.
— Да, да. Вы извините, я немного того… Праздники, признаться, доводят меня прямо до ручки.
— Да и мне он сказал, — срывающимся от радости голосом говорил Петр в сенях.
— Пошли ему бог здоровья, — уже в дверях сказала Фекла Емельяновна, а подоспевший Семен взял ее за руку, и только она переступила порог, встал перед нею на колени, спрятав лицо свое в ее руках.
— Услышаны наши молитвы, — тихонько запричитала Фекла, клонясь к сыну и целуя его в полысевший и оттого неожиданно чужой, совсем незнаемый лоб. Она почти не видела его лица, но ее уже захлестнуло чувство боли и жалости к сыну, который вернулся к ней не прежним, каким она проводила его и каким научилась ждать, а надорванным непоправимо, всеми обиженным — ведь не от сладкой жизни же высеклись его волосы. Ее душили слезы, и она плохо понимала, что говорили сыновья.
Когда все немного улеглось и успокоилось, когда каждый взялся за свое дело, Семен стал с жадным любопытством наблюдать мать. Никаких особых перемен в ней не примстилось, только ростом — в его глазах — она сделалась меньше и будто бы все время на кого-то ласково хмурилась. Это милое выражение напускной строгости, знакомое ему с детства, не сходило с ее лица даже в минуты, когда она улыбалась. К этому новому для него выражению материнского лица он привык не сразу, но потом и его не стал замечать.
VIII
Подворья деревни Борки тесно сбились в кучу на том берегу Супряди. Из Межевого туда рукой подать, да не во всякое время. Супрядь — речка низинная, и мост через нее пришлось вынести на взгорье, выше по течению, отчего дорога в Борки выкинула петлю по выпасам верст на пять. Летом, правда, когда луг подсохнет, а речка обмелеет, ее переезжают вброд почти у овинов боровских мужиков. Если же кому-то нужно налегке, да еще на скорую руку, бегают и напрямик, через сухой лог, но спуск, а того хуже вызъем по крутым глиняным осыпям — не приведи господь. А бабы хоть гуртом, хоть в одиночку вообще не ходят через лог, потому что овеян он дурной славой с незапамятных времен.
Когда Ермак Тимофеевич шел в Сибирь, то спустился по Туре до речки Супряди без единого выстрела. Однако выглядки Епанчи с каждого угорья выстораживали проплывавшие мимо Ермаковы струги, а в устье Супряди сделали первый залом, осыпав казаков калеными стрелами, они выманили их на берег и подвели под удар татарской конницы с Окраиной горы, где сейчас стоит Межевое. В лугах Туринской поймы на берегу Супряди произошло первое столкновение казаков с сибирской ордой. Этой встречи ждали, к ней готовились те и другие, но никто не подозревал, что будет она такой жестокой и кровопролитной. Клубок сцепившихся воинов за день несколько раз перекатывался на повершье Окраиной горы, а затем безнадежно обрывался вниз, пока наконец Ермак не бросил в обход ватажку ратников, которые с запяток накрыли татарский юрт и огнем смели его вчистую. Потрясенные гремучим огнем и храбрым натиском всельников, защитники сибирских урманов бросились наутек и почти без боя оставили Епанчинск. Однако ниже, в устье Ницы, они снова собрались с силами и снова тряхнули боем Ермаково войско, да так тряхнули, что дальше оно, обескровленное и измотанное, не могло успешно продвигаться. Отыскивая выгодное порубежье, Ермак сумел еще отбить у татар Чинш-Туру и стал в ней на зимовку, заложив здесь Тюменский острог.
Татарские улусы, откочевавшие в леса и болота Зауралья и в
На самом же деле берега лесных рек и распадков, густо избороздивших просторы Зауралья, богаты выходами железа, и воды, вымывающие их, рудые, совсем как кровь.
Об этом знают даже дети, но суеверный страх охватывает каждого, кто попадает в лог, куда не заглядывает солнце, где в кровавых потеках жирная глина, где сырые потемки пахнут опять же парной кровью, будто тут только что кого-то зарезали.
И совсем вражным местом нарекли Сухой лог, когда нашли в нем Катю-хохлушку. А началось все с того, что укрепился в Борках самоход Игнат-хохол, и была у него дочь Катя — глухонемая красавица. И стал вдруг Игнат-хохол и жена его Ганна замечать, что дочь их с весенними днями отлучается из дому. И все больше к вечеру. Выследить ее не составляло большого труда, и родители обомлели, узнав, что Катя убегает в Сухой лог. Они сперва стращали ее нечистой силой, потом стали грозиться и наконец затворять, но она уходила из-под всех запоров. А однажды — это было уж по заморозкам — она совсем не вернулась домой. На другой и на третий день ее искали в Сухом логу, искали всей деревней и нашли в волчьих занорышах, в большой яме, сверху прикрытой хворостом и соломой. Она лежала на сырой траве полуокоченевшая и прижимала к груди мертвого недоношенного ребеночка. Когда ее несли домой, то думали, что и она вот-вот кончится. Мать Ганна отпаивала дочь отварами трав, парила в бане, натирала муравьиным маслом и выходила; но жила Катя недолго. Едва поправилась, стала быстро хиреть от бессонницы и умерла в день зимнего Николы. Борковские бабы жалели работящую красавицу Катю, оплакивали ее вместе с матерью Ганной, а, разойдясь по избам, толочили разно:
— Ни бельмеса, как пенек, а вот на это толку хватило.
— Грех так-то, небось она, убогая, ни сном ни духом, — защищали Катю те, что помоложе.
— Ну конечно, ветром надуло.
— Ветром не ветром, а дело господне.
— Не суди не кого-то: господне. Может, с лешим наблудила, не иначе. Межевская повитуха сказывала, сама-де видела, у ребеночка-то губа заячья была и в волосиках вся, и на ножках по шести пальцев. Вот тебе и дело господне.
В Борках ни одного уже старика не осталось, какой помнил бы хохлов Игната и Ганну, но история несчастной Кати-хохлушки прочно прижилась в широкой округе, конечно разукрашенная невероятными чудесами. Весной, когда по логу хлещут талые воды, в волчьих ямах мерещится потаенный и радостный смех Кати, с которой охальничает леший. Уж тут никого и уверять не надо, всяк может сходить и послушать.
Нынче вода в логу скатилась рано, и Петр Огородов мерил его напрямую каждую субботу. Сима Угарова ждала его за своим овином, если погода была теплая, а в ненастье Петр искал ее на вечерках. Чаще всего девушки нанимали избу у бабки Секлетеи и платили ей четвертинкой керосина или беремем дров, а то куском сала да табаком. Иногда мыли у ней пол или брали домой стирать ее тряпье. Сама Секлетея, сухая, окостеневшая старуха, с голыми острыми локтями и вечными синяками на руках, заплетя ногу за ногу, сидела у печки и курила замусоленную трубку, выколачивая пепел в железную банку из-под леденцов, с которой никогда не расставалась и всюду таскала с собой: и по двору, и в соседи, и даже брала на покос. Секлетея за грошовую плату, а то и совсем даром, устраивала парням и девкам скрадные встречи, свидания, передавала записки, умела ворожить на печной золе и по сучкам в стенках, знала много наговоров, могла пускать присуху. За приворотным зельем к Секлетее захаживали даже семейные бабы. Старуха умела хранить чужие тайны, и девки несли ей свои слезные секреты с доверием.