Особые приметы
Шрифт:
Но теперь перед вами предстала другая Венеция. Туристы с рюкзаками, пестрые столики кафе, подмостки эстрад — все исчезло, их вымел холод. Утренний туман притушил краски, и вы увидели площадь такой, как написал ее четыре века назад Беллини. Та же легкая асимметрия фасадов Старой Прокурации и Новой Прокурации, те же часы с мадонной, волхвами и знаками зодиака, и колокольня, и базилика. Торопливо (сразу видно: местные жители) шли по площади люди, нахохленные, подняв воротники пальто, а голуби, теперь полновластные ее хозяева, нетерпеливо перелетали с места на место, ожидая пушечного залпа, радостного сигнала, возвещающего о появлении служителей с кормом, чтобы затем, подкрепясь, шумной стаей взлететь на башни и купола. У Флориана за широкими стеклами окон сидели, декоративным дополнением к плюшевым креслам, шикарные клиенты. Когда Долорес молча проходила под аркадами, изо рта у нее при каждом выдохе вылетало маленькое белое облачко, на секунду оно повисало, а потом непостижимым образом таяло в этом ледяном воздухе.
Хорошо было выходить с ней на Пьяцетту и, усевшись под Львом святого Марка или мраморной статуей святого Теодора, смотреть на грязную воду посуровевшей, неспокойной лагуны, на скрипучее покачивание гондол между причальными столбами, на чаек, стремительно выхватывающих из воды добычу, на катер, который то ныряет, то взлетает на свежей волне, оставляя за собой пенный
Ночи вы проводили без сна, безуспешно пытаясь выяснить причины возникшего между вами разлада и взаимного охлаждения. Вас пожирала потребность разобраться, восстановить прежнее равновесие, вами владел зуд откровенности, граничивший с эксгибиционизмом: вы остервенело обнажались друг перед другом, посвящая один другого в обширный перечень своих действительных и несостоявшихся измен и любовных приключений, пока вдруг не обнаружили, что стали чужими. Вы были поражены: оказывается, вы совершенно не знали друг друга. Все ваши планы, мечты, иллюзии рухнули, и вы беспомощно стояли перед обломками собственного крушения, не зная, что теперь делать. Вы почти не глядели друг на друга, словно опасались, что можете ранить даже взглядом, вы почти не разговаривали, обходясь минимумом самых необходимых слов, каким-нибудь замечанием о пейзаже, о картине, о вкусе и крепости вина. Вы никак не могли прийти в себя от этой новизны — от вашей полной и ненужной свободы, и вы боялись случайно задеть, непреднамеренно обидеть друг друга: смутный инстинкт подсказывал вам, что сейчас достаточно пустяка, чтобы разрыв ваш стал неизбежным и окончательным.
Холодная, неприветливая Венеция, призрачная в своем туманном великолепии, была как бы вашим собственным отражением в помутневшем старинном зеркале. Когда, устав от бесцельного хождения по улицам, вы падали в огромные мягкие кресла бара «У Гарри» и перед вами ставили бокалы «Марии Кровавой» или изысканный коктейль, приготовленный быстрыми, гибкими руками идеально фотогеничного бармена, вы чувствовали себя, вероятно, такими же вертикально одинокими, как башни и колокольни этого города. За столиками сидели американки в каракулевых манто и светловолосые господа с часами на золотых браслетах, и вас обволакивал рокот их разговоров. Иногда ты оставлял Долорес на площади Сан-Моизе или на улице Сан-Марко в одном из бесчисленных магазинов, торгующих сувенирами, а сам пускался бродить наугад, куда вынесут ноги, забредал в какие-то тесные переулки, в тупики, — а в голове гвоздем долбила мысль: семь лет прожили вместе. Упрямо, вопреки очевидности, ты отказывался признать истинные размеры катастрофы. Ты перебирал в сотый и тысячный раз, поворачивая так и этак, каждое обстоятельство вашей совместной жизни, словно решал головоломку, потом опять копался, переиначивал, перестраивал все наново, чтобы снова и снова винить себя, и возвращался к дням вашей первой поездки в Венецию, на кинофестиваль. В ту пору вы еще не утратили вкуса к путешествиям и упивались своими открытиями. Хорошее вино, картина Веронезе, нарядные бусы, какой-нибудь стеклянный фонарь — изделие Мурано, — все было интересно, ибо на всем лежал отблеск вашей любви. Вы верили, что в Испании скоро произойдут перемены, и строили планы на то время, когда сможете наконец свободно распоряжаться своей судьбой. И ты ворошил эти воспоминания в нелепой надежде, что, быть может, еще не все потеряно, что, быть может, довольствуясь малым, вы на обломках крушения смиренно построите свою жизнь заново. Ты стоял, опершись на парапет на Фондамента Нуове, смотрел на затканный туманом островок грустного городского кладбища, на причальные столбы, на бакены, указывающие путь в Торчелло, на недвижимо распластанные, мертвые воды лагуны и не мог сообразить, как ты сюда попал.
Дни одиноких блужданий по запутанным переплетам узеньких улочек. Вы кружили наугад около рыбного рынка и заглядывали во все лавки еврейского квартала в надежде встретить друг друга, потом неожиданно сталкивались в каком-нибудь затерянном старинном дворике или у цинковой стойки бара и выходили оттуда вместе, словно люди, которых свело минутное легкомыслие и случай и для которых фонтан на площади перед церковью Иоанна и Павла и готический фасад палаццо Фоскари — всего лишь переход к той минуте, когда они наконец останутся наедине где-нибудь в номере третьеразрядной гостиницы и алчно сольются друг с другом среди теплых, гостеприимных простыней. А как-то раз ты заметил Долорес издали и долго шел за ней, стараясь, чтобы она тебя не увидела, ты охотился за ней, словно за незнакомкой. Но она оглянулась, и ты обнаружил, что это в самом деле незнакомка, и прекратил преследование: оно тотчас же потеряло всякий смысл. Постепенно ты все больше проникался чувствами любовника, получившего внезапную отставку, или детектива, которому поручено собрать улики против самого себя. С тоской и содроганием ты думал, что она может назначить встречу кому-то другому, и ты выслеживал ее, а выследив, смотрел на нее так, словно видел впервые в жизни.
Ледяная Венеция, безликая улица Гарибальди с торговыми палатками и лотками на мостовой. В тавернах сидят заядлые любители граппы. Там ты заметил тех троих: двух мужчин и женщину. Они медленно двигались в сторону Фондамента-ди-Санта-Анна. Искаженное гневом лицо мужчины, того, что был выше, и красивое, все в слезах лицо женщины заставили тебя замедлить шаг; ты понял: разыгрывается семейная драма, — и силился уловить, о чем они говорят. Внезапно высокий повернулся к женщине и обрушил на нее поток клокочущих ненавистью слов, которых ты не смог разобрать. Второй мужчина пытался успокоить его, но только подлил масла в огонь, теперь высокий почти кричал: «No, non sono frottole te dico e ti repeto che ci sono testimoni, hai capito?» [174] Женщина твердила: «Piero, Piero» [175] , — и смотрела на него заплаканными глазами, вытирая слезы рукавом пальто, а ты притворялся, будто изучаешь витрину, где были выставлены всевозможные товары для любителей водного спорта; трое все так же медленно двигались к мосту, и высокий, схватив женщину за лацканы
174
«Нет, это не выдумки, я тебе уже сказал и повторяю: у меня есть свидетели, ясно тебе?» (итал.)
175
«Пьеро, Пьеро» (итал.)
176
«Будь проклят тот день, поняла, будь проклят тот день» (итал.)
177
«Клянусь тебе, это неправда, Пьеро, клянусь тебе» (итал.)
Март 1963 года. Припомни его.
Здесь была обезглавлена монархия, ненавистный символ ее власти был взят приступом, и восставший народ сорвал оковы с тех, кого за преступления против неправедных законов погребали заживо в крепости, простоявшей на этом месте века и века.
Взгляни на площадь, когда она залита солнцем, и когда подернута туманом, и когда ее сечет дождь. Посредине — массивная, могучая — высится колонна, увенчанная стройной и легкой фигурой ангела. Вокруг — сверкающее кольцо световых реклам: бары, кафе, рестораны, кинотеатры. С тех пор как была срыта крепость, площадь раскинулась во всю свою ширь, красивая и неуютная; на ее просторе скрещиваются пути столетий, рассказывая ей о бурях и смутах истории. По ее углам крутятся карусели, ютятся балаганчики тиров, и оттого кажется, будто на ней расположился цыганский табор. В часы «пик» по ней течет сплошная река машин; на рассвете ее погрустневшая пустынная мостовая словно бы ждет, когда же наконец прогрохочут по брусчатке первые колеса и бойко протопают первые башмаки. Дома современной постройки меланхолично смотрят в воду канала на свои грузные отражения. На площади встречаются друг с другом бульвары, улицы, авеню; словно притянутые магнитом, стекаются сюда завсегдатаи баров, ярко раскрашенные женщины с улиц Балажо и Буска, мошенники и сутенеры с улицы Лапп. В балаганах жизнь не затихает ни днем ни ночью, причудливая, своя, ко всему на свете безразличная. И когда пьяные затевают нелепый спор, им издалека подыгрывают аккордеоны.
В безысходные черные часы все дороги ведут туда (к тобоггану, к сердечному припадку), как если бы (говоришь ты себе теперь) ничего, абсолютно ничего не было на свете (о, площадь Бастилии!), что могло бы отвлечь тебя от твоей неодолимой жажды смерти.
Великодушная — жизнь выкупила тебя.
Палата больницы Сент-Антуан шла кругом, шла кругом, а Долорес нежно держала тебя за руку, и вместе с палатой вертелась вокруг тебя, сияющая и невесомая, и смотрела на тебя с выражением взрослой, зрелой любви, какого ты у нее дотоле никогда еще не видал. Обрывки древних молитв вставали в памяти и рассыпались, — руины забытых грез! — Христос и Чанго сливались в один образ. Благодатный Иисус — Царь земной и небесный, Сладчайшее Сердце Первых Пятниц каждого месяца, поклонение Алтарному таинству в «святой час» причащения перепутались с Индисиме, Исон, Парагуао, Кенде, Йайома ритуальных церемоний негров ньяньига и обрядовых мистерий негров лукуми из Реглы: благодарю вас и обещаю избегать путей зла и навечно избрать себе прибежищем Ваши Божественные Чресла, и да помогут Они мне любить Вас до последнего моего вздоха, и да будет так, ибо даруется отпущение грехов трехсотдневное, если же поименованный раб божий молился усердно и сверх того исповедовался и причащался или хотя бы мысленно раскаивался в прегрешениях, — даруется отпущение полное, и да произнесет раб божий святейшее имя Экуэ устами, если он в силах, если же нет — в сердце своем, и пусть смиренно приимет смерть из руки Господа во искупление грехов своих. Голова у тебя разламывалась от боли, тело разламывалось от боли, и фантасмагория крутящейся вокруг тебя общей палаты предрекала удел, уготованный тебе приговором судьбы: ты умрешь вдали от родины, вдали от мрачной фаланги населяющих ее рабов, умрешь среди моря человеческих страданий, сполна заплатив за все зло, содеянное другими и самим тобой.
Умирали одинокие старики, и в последний час возле них не было близких, стонали рабочие, искалеченные машинами, на которых они работали, громко жаловались на непонятном тебе языке арабы и негры — allah yaouddi [178] , — и все вместе они указывали путь, по которому ты когда-нибудь должен будешь пройти, если хочешь чистым вернуть земле то, что принадлежит ей по праву. Только в них и у них, в том темном безвестном мире, где живут они, обретешь ты спасение, точно так же, как ты инстинктивно, никем не наставляемый и строгий к себе, искал у них тепла и любви, отвергая шаг за шагом все, что получил незаслуженно: привилегии и удобства жизни, которыми с детских лет пытались подкупить тебя близкие. Нагота — вот что было богатством. Добродетельное негодование родных — вот что было величайшим даром. А пропасть, разделившая вас, для тебя — дорога к свободе.
178
Един аллах! (арабск.)
В какой-то больнице какого-то огромного города в долгие бессонные ночи, среди тишины, когда кашель и стоны больных и умирающих превращались для тебя в точки над «i», ты вернулся к жизни, вернулся свободным от прошлого и будущего, чужой и незнакомый самому себе, податливый, как глина для лепки; у тебя не было больше ни родины, ни дома, ни друзей, было одно только еще не совсем проясненное настоящее, — ты родился на свет тридцатидвухлетним, теперь ты был просто Альваро Мендиола, без каких бы то ни было особых примет.