От слов к телу
Шрифт:
Среди этой молодежи был и Твардовский.
Да, он увидел вскоре (хотя отнюдь не сразу) жесткость и жестокость преобразований. Но ведь крестьянский быт с детства противостоял сантиментам — постоянно резали живность, чтобы поддержать существование семьи, причем и ту, к которой ребенок привыкал, жил с ней в доме — как, например, с новорожденным теленком.
Он, несомненно, как и многие крестьяне и горожане, сначала просто не мог представить себе размаха происходящего. В отсутствие статистики и информации люди не знали а) масштаба — все плохое казалось единичным, б) деталей государственной жестокости. По крестьянской наивности Твардовский верил, видимо, в «перегибы» на местах. Верил, что Сталин этого не хочет и должной информации не имеет.
Живя уже в Смоленске, он с опозданием узнал, что всю его семью «раскулачили» и выслали на север — на Урал. Это тут же сказалось и на нем, уже полностью сосредоточенном на поэзии (еще далекой от настоящих результатов) и главное — глубоко верящем в свой дар. Письмо Твардовского Ан. Тарасенкову от 31 января 1931 года полно отчаяния:
Толя! Я добит до ручки. Был у секретаря обкома, он расследовал дело насчет обложения хозяйства моих родителей и —
Мне предложили признать это и отказаться от родителей, и тогда мне не будет препон в жизни.
АПП же [Ассоциация пролетарских писателей], несмотря ни на какие признания (а я признал и отказался), хочет, страшно хочет меня исключать.
Скажи ты мне ради Бога, неужели это мой конец. Скажи. Поддержи. Почему я один должен верить, что я, несмотря ни на какие штуки, буду, должен быть пролетарским поэтом? [797]
797
Несгоревшие письма: А. Т. Твардовский и М. И. Твардовская пишут А. К. Тарасенкову в 1930–1935 гг. Смоленск, 2006. С. 21–22.
Об этом же он напишет в 1954 году Хрущеву (настаивая, чтоб из его партийной анкеты убрали определение социального лица — «сын кулака»):
…добился приема у тогдашнего секретаря Смоленского обкома партии… Он мне сказал (я очень хорошо помню эти слова), что в жизни бывают такие моменты, когда нужно выбирать «между папой и мамой, с одной стороны, и революцией — с другой», что «лес рубят, щепки летят» и т. п. Я убедился в полной невозможности что-либо тут поправить и стал относиться к этому делу, как к непоправимому несчастью своей жизни, которое остается только терпеть, если хочешь жить, служить своему призванию, идти вперед, а не назад.
Здесь названы три важнейшие составляющие, формировавшие его идеологию и его поведение: «жить, служить своему призванию, идти вперед, а не назад». Молодость диктовала поведение — идти вперед, к молодым, к новому, к знаниям, к литературе. Верить в будущее, быть оптимистом — и, соответственно, насаждать оптимизм как некое новое мировоззрение [798] .
Н. Коржавин (лично знавший Твардовского, сотрудничавшего с «Новым миром» в 60-е годы) полагает, что он, «претерпевая все мытарства, с которыми была связана судьба „кулацкого сынка“, конечно, сетовал на несправедливость, но хотел единственного: чтобы его восстановили во всех правах и позволили участвовать в общей жизни. Полагаю, что подобное же чувство владело и большинством раскулаченных, „подкулачников“ и их детей (не говоря уже о детях большинства жертв 1937 года). Сознания общей греховности происходящего не было не только у Твардовского или Смелякова — его не было почти ни у кого из их сверстников и читателей».
798
То есть — хорошо забытое старое. Ср. хрестоматийный пример насмешек Вольтера над «Теодицеей» Лейбница в «Кандиде»:
«— …Когда вас вешали, резали, нещадно били, когда вы гребли на галерах, неужели вы продолжали думать, что все в мире идет к лучшему?
— Я всегда оставался при моем прежнем убеждении, — отвечал Панглос, — потому что я философ. <…> Лейбниц не мог ошибаться, и предустановленная гармония есть самое прекрасное в мире <…>»
Это важно понимать: было реальное духовное, идеологическое единство с той читательской аудиторией, к которой Твардовский готовился обратиться.
«…Отсутствие этого сознания,
Действительно, когда мы осознаем, что находимся в руках злой силы, — при любой нашей общественной активности, пусть даже бессознательно, — все равно как-то ей сопротивляемся, отстаиваем себя. Все ее жертвы видятся нам в ореоле мученичества. Когда же мы признаем эту силу нормальной и законной (а тем более имеющей право на „неизбежные эксцессы“), мы можем только скорбеть о несчастном стечении обстоятельств, о собственной неловкости, благодаря которой нас неверно поняли и истолковали, наши страдания в глазах окружающих (да и наших тоже) выглядят жалко и глупо, словно это не нарушение справедливости, а только наше личное, никого не касающееся несчастье. Мы только тупо доказываем, что мы лично (или наши родители) не мироеды, а трудяги, не двурушники, а честные революционеры, но и сами знаем, что это не так важно, ибо „лес рубят — щепки летят“.
В этих условиях все старания человека, естественно, направляются на то, чтобы не попасть в такое жалкое положение…
…Это умонастроение, это низложение жертвы способствовало полному торжеству того царства страха, в которое успешно превращал нашу страну Сталин…» [799]
799
Судьба Ярослава Смелякова // Коржавин Н. В защиту банальных истин. М., 2003. С. 457–458.
Страх, наслоившийся на столетия рабства, оставшийся в исторической, если не биологической памяти каждого русского крестьянина, нес в себе — и сознавал это — Твардовский.
В одном из стихотворений 1936 года — «Песня» — посвященном матери, это выражено в двух стиховых строках и едва ли не в одном эпитете:
И ребенка плач несмелый Еле слышен вдалеке.«Плач несмелый» — нетривиальный эпитет прорывается в текст,
800
Об этом в нашей статье «Военное» стихотворение Симонова «Жди меня…» (июль 1941 г.) в литературном процессе советского времени (НЛО. 2002. № 58. С. 248–249).
Каким именно поэтом он хотел быть?
Твардовскому, по его словам, чужды были — по разным причинам — и Есенин [801] , и Маяковский. При этом он хотел заместить в поэзии одновременно того и другого, противопоставленных в те годы как полюса современной поэзии [802] .
Стать лириком и поэтом крестьянства — вслед за Есениным, но совсем иначе, то есть — быть глашатаем новых идей, как Маяковский. При этом достичь того, к чему стремился Маяковский (а у Есенина получилось само собой), но не преуспел: быть доступным всем и при этом остаться в поэзии [803] .
801
«Откуда у Вас эти чисто есенинские мотивы и даже лексика: Я таким родился непутевым… Откуда эта ветхая, истрепанная „надрывность“? — писал он начинающему поэту в феврале 1948 года. — … Не влюбляйтесь, пожалуйста, в его кокетливое, самолюбивое нытье (ах, какой я красивый и какой трагичный!)» (Твардовский АТ. Собр. соч.: В 6 т. Т. 6. С. 27). Борьба с «есенинщиной» разлита в официозном дискурсе того года; но это не отменяет личной убежденности Твардовского в том, что он пишет.
802
См. об этом: «Военное» стихотворение… С. 247.
803
«Я глубоко убежден в том, что поэзия настоящая, большая создается не для узкого круга стихотворцев и „искушенных“, а для народа. <…> Заставить широкие массы людей читать стихи, найти доступ поэтической речи к их сердцам, — это самое высшее счастье для поэта, и этого нелегко достигнуть. <…> Возьмите Маяковского. Какое сознательное, страстное стремление уйти из малотиражной книжечки в народ! Этот человек был бы счастлив печататься на фронтонах самых больших зданий города и на спичечных коробках, только бы уйти с книжной полки» (Поэзия и народ // Твардовский А. Т. Собр. соч.: В 6 т. Т. 5. С. 309–311).
Мечта его была о том, что выразится потом в одной строфе «Теркина»:
Пусть читатель вероятный Скажет с книжкою в руке: — Вот стихи, а все понятно, Все на русском языке…Теодицея брала свою дань на протяжении практически всей его жизнедеятельности. Оставаясь под ее влиянием, он пишет, например, отзыв на готовый к изданию в «Библиотеке поэта» том Мандельштама. Это 1967 год, он уже восемь лет как бьется за избранное им направление «Нового мира». Но он, однако, пишет, как думает, — о том, например, что автор вступительной статьи Л. Гинзбург говорит о поэте «с очень узким кругом почитателей и знатоков», что самое главное — «представить поэта новому, более широкому и менее подготовленному читателю, чем тот, какого у нас имел Мандельштам до сих пор», и потому, а также по ряду других дельных замечаний «издание нужно задержать и, может быть, обсудить. Во всяком случае — так выпускать нельзя» [804] .
804
Мандельштам О. Стихотворения // Твардовский А. Т. Собр. соч.: В 6 т. Т. 5. С. 297–298. Не забуде, что сборник стихотворений Мандельштама 1928 года Твардовский назвал частью той поэтической школы, которую он проходил в юности.
Все правильно — если исходить вслед за Панглосом из представления о «предустановленной гармонии» и не прогнозировать, что издание будет задержано еще на шесть лет и выйдет с предисловием А. Дымшица, породив строки С. Гандлевского, понятные только поколениям, 17 лет, по подсчетам Н. Я. Мандельштам, ожидавшим выхода этого тома:
…И синий с предисловьем Дымшица Выходит томик Мандельштама.…Внутреннее соревнование Твардовского с Есениным завершилось во время войны: он одержал над Есениным победу и сознавал это. В 1960 году, оценивая первый том собрания сочинений Есенина, где среди редакторов было обозначено его имя, Твардовский посчитает натяжкой определение автором вступительной статьи К. Зелинским «главного пафоса поэзии Есенина, который он усматривает в мотивах любви к родине, в патриотизме Есенина. Не ясно ли, что этот патриотизм носит весьма ограниченный характер, обращен гораздо более к прошлому страны „с названьем кратким Русь“, чем к ее настоящему и будущему…». И главный аргумент — «такое бесспорное обстоятельство, как малое, очень слабое звучание лирики Есенина в годы великих испытаний» — лирика Симонова, Суркова, Исаковского, Щипачева и др. (на первое место он по праву мог бы поставить себя) «для воюющего народа была куда более необходимой на каждый день, чем есенинская» [805] .
805
<Об издании собрания сочинений С. Есенина> // Твардовский А. Т. Собр. соч.: В 6 т. Т. 5. С. 349–350.