От слов к телу
Шрифт:
Заметим — сомнений в том, что его стихи должны быть именно такими, у молодого Твардовского нет.
20 сентября:
Как это он говорил: «Бывают минуты, когда во всем сомневаюсь, даже в своем таланте. А потом возьмусь за что-нибудь, вижу: нет, поддается, лепится, и снова можно жить».
25 сентября:
Двадцать третьего вечером был у Твардовского и ночевал у него. Он пришел из института усталый, какой-то разбитый, бессильный. Это уже не тот Твардовский, который по десять-двенадцать часов в день просиживал за учебниками, светился внутренней чистотой, проникновением в жизнь, душевной ясностью. Теперь не то. Смутно у него на душе, смутно в мыслях…
И он не может писать.
— Пьесу я не кончу, — сказал он.
— Почему?
— Не могу писать, когда Македонов сидит.
<…> Он говорит: «Никогда еще в самые тяжелые для
790
Ср. далее письмо к А. Тарасенкову от 31 января 1931 г.
В этой уверенности до поры до времени («если ты предан…») — отличие второго поколения литераторов советского времени (рождения 900-х годов) от первого (рождения 1890-х). Никто почти из старшего поколения — те, что встретили «минуты роковые» взрослыми людьми, — не чувствовал себя в полной безопасности: у каждого за плечами была личная биография, которая могла утянуть за собой. У второго поколения грехи были только отцовские — от них можно было освободиться, например, отказавшись от родителей: так в начале революции евреи-литераторы первого поколения, покидая свои дома в черте оседлости, объявляли порой и о разрыве с родителями — мелкими торговцами и т. п. Так поступил и Твардовский — и надеялся, что его теперь не «захватит мясорубка».
8 октября:
<…> Кажется, неприятности у него кончились. Он был у Ставского, тот поговорил с ним по-родительски (как партийный папаша). Тв<ардовский> остался доволен, был успокоен этим разговором.
— Иди, работай! — сказал ему Ставский.
И у Тв<ардовского> пробудилась тяга к работе. Хочет дать в первый номер (38 г.) «Красной нови» цикл стихов «совсем особенный, о котором даже не расскажешь» [791] .
791
Дневник А. Бека. С. 303–312.
Изо всех записей Бека явствует, что в пробуждении у Твардовского «тяги к работе» участвует не сугубо шкурный интерес, а то, что он увидел — справедливость все-таки существует, мясорубка не захватывает без разбору…
Записанные в дневнике А. Бека высказывания Твардовского (год как ставшего признанным и известным) удостоверяют важнейшую особенность его собственного творчества и творчества многих из его поколения. Вернее — речь идет об особенностях связи биографии и творчества.
Эта особенность достаточно видна и из самих текстов. Но, удостоверенная такими прямыми свидетельствами, она дает теперь возможность найти для нее не метафорическое, а лишь точнее всего, на наш взгляд, определяющее эту связь именование: теодицея.
Как известно, теодицея — это Богооправдание. Это поиски такого объяснения зла в мире, которое не затрагивает существования Божественного промысла. Ясно, что с теодицеей связан и непременный оптимизм (вот почему, не разделяя примитивное приспособленчество многих своих современников, Твардовский в отчаянии, что не может писать жизнеутверждающих стихов).
Спустя ряд лет существования советской власти, в момент, когда в литературу вошло второе поколение литераторов, у некоторых из них с ретроспективной точки наблюдения очевидна неразрывно связанная с творчеством потребность в вере в разумность существующего строя и политики власти. Вере в то, что любая несправедливость не является органической частью нового порядка, с ним нерасторжимо связанной.
Эта потребность вытекала почти впрямую из антропологического фактора — биографии поколения. Ярче и драматичней всего она проявилась у Твардовского.
Попробуем проследить ее формирование.
В 1917 году будущему поэту — семь лет. Деревенское досоветское детство — с его вековым укладом — уже вошло в плоть и кровь, легло на дно будущего творческого воображения невынимаемым пластом.
Отроческие годы,
… Много лег спустя, после освобождения Смоленщины от немцев, когда Твардовскому удалось «найти, вывезти и устроить всех родных» [792] , он поселился временно в Смоленске «у стариков, заняв у них одну комнату» [793] . Дневниковые записи ноября 1943 года — жесткие и трезвые, в том числе и по отношению к собственным эмоциям:
Бремя «дома». Едва хватает сил, чтоб еще работать. В сущности — жалкий, чужой, трудный, ненужный и неотепленный мир. Лучше б от него быть далеко.
<…>
Живу <…> в самой гуще бед, несчастий и идиотизма «стариков» и всей семьи. Неизвестно, что было бы с ними, не найди я их в деревне, но перевезенные мною сюда, в хорошую квартиру, обеспеченные самым необходимым, они охают, ноют, живут запущенно до раздражения. …Счастье мое все-таки, что я в молодости жил отдельно.
Всех жаль, иных мучительно, все вот здесь, рядом, не отмахнешься, не забудешь…
… Сколько помню себя, мучим стыдом за своих либо опасением чего-то стыдного, и теперь то же самое [794] .
792
Запись от 31 октября 1943 г. // Твардовский А. Т. «Я в свою ходил атаку…»: Дневники. Письма. 1941–1945. С. 203.
793
Из письма к жене от 4 ноября 1944 г. // Там же. С. 204.
794
Там же. С. 205, 206.
Годы его отрочества пали на первую половину 20-х — когда социалистическая утопия была еще живой и увлекала юные сердца. Твардовский поверил, что деревенскую темноту, тяжкий, изнурительный крестьянский быт смогут преобразовать — осветить нездешним светом. Ему легко было поверить, что собственнический инстинкт, без которого нет крестьянского двора, — не лучшее, что есть на свете. Пойти за иными ценностями. Он вполне осознанно не принял поэзию Есенина:
Я познакомился с ней, будучи жителем деревни, и ее печаль об уходящей, во многом идеализированной деревенской жизни, какой она представлялась поэту за временем, расстоянием и особыми обстоятельствами его биографии, не могла найти непосредственного отклика в сердцах моего поколения сельской молодежи. Нельзя сказать, чтобы мы не любили деревню, питали пренебрежение к земледельческому труду <…>. Но мы всей душой стремились к ученью, к городской жизни… [795]
795
Поэзия Михаила Исаковского, 1949–1969 // Твардовский А. Т. Собр. соч.: В 6 т. М., 1980. Т. 5. С. 220.
Еще важней такая характеристика первых пореволюционных лет в деревне и умонастроения молодежи — его сверстников:
Пореволюционная деревня, поделившая помещичьи луга и земли, почти заново отстроившаяся за счет самовольных порубок в «лесах местного значения», была охвачена жизнедеятельным порывом, шедшим, правда, не в одном направлении. Тут и хуторизация, имевшая особо широкое развитие на Смоленщине, и опытное интенсивное хозяйствование читателей и подписчиков журнала «Сам себе агроном». Но были и успехи сельскохозяйственной кооперации, были товарищества по совместной обработке земли, прививавшие начальные навыки артельной жизни и служившие предвестием будущей коренной перестройки деревни на основе коллективизации, об особом характере и темпах которой тогда, правда, еще не было предположений. <…> Деревня была полна молодежи, привлекаемой комсомолом, школой, сетью изб-читален ко всякого рода культурным начинаниям. <…> Молодежь эта не только не чуралась города, но всячески тянулась к нему, стремясь по возможности подражать ему и в одежде, и в оборотах речи, и в приемах ухаживания [796] .
796
Там же. С. 215–216.