Паутина
Шрифт:
— Мальбругъ въ походъ похалъ. Ахъ, будетъ-ли назадъ?
— Буду, сокровище, буду, — невольно усмхнулся Викторъ.
Модестъ, словно польщенный, что вызвалъ улыбку на лиц суроваго брата, опустилъ ноги, пересталъ орать и заговорилъ проникновеннымъ тономъ обычнаго ему глубокомысленнаго шутовства, въ которомъ всегда было трудно разобраться, гд шутка разграничена съ серьезомъ.
— Люблю я внезапные отъзды твои. Пріятно видть человка, y котораго на лиц написано сознаніе, что, перемщаясь изъ города въ городъ, онъ творитъ какіе-то необыкновенно
Викторъ пожалъ плечами.
— Если дло ждетъ въ Москв или Петербург, полагаю, что напрасно сидть въ Одесс или Кіевъ.
— Ерунда! — сказалъ Модестъ.
— Что ерунда? — удивился Викторъ.
— Москва, Кіевъ, Одесса. Вс города равны, какъ царство великаго звря.
— И вс — ерунда? — усмхнулся Викторъ.
A Модестъ закрылъ глаза и декламировалъ, будто плъ:
— Города — бредъ. Ихъ нтъ. Вы только воображаете ихъ себ, но ихъ нтъ. Скверные, фальшивые призраки массовыхъ галлюцинацій. Въ городахъ правдивы только кладбища и публичные дома.
— То-то ты изъ этой правды не выходишь… — холодно замтилъ Викторъ.
— Господа! — съ тоскою вмшался Иванъ. — Неужели нельзя спорить, не оскорбляя другъ друга?
Но Модестъ надменно остановилъ его:
— Милйшій Жанъ Вальжанъ, не залзай въ чужое амплуа. Ты берешь тонъ всепрощающаго отрока, брата Матвя… Пора бы теб знать, что оскорбить меня нельзя вообще, a Виктору это никогда не удается въ особенности…
И, обратясь къ младшему брату, онъ подчеркнуто отчеканилъ съ тою же нарочною надменностью:
— Да, я люблю навью тропу между свжими могилами. Кресты навваютъ бредъ, и плиты журчать легендами плоти. Ты читалъ y Крафтъ-Эбинга? Сержантъ Бернаръ выкапывалъ трупы юныхъ невстъ, чтобы любить ихъ.
— Завидуешь? — коротко спросилъ Викторъ. И Модестъ опять потерялся подъ прямымъ вопросомъ, какъ давеча, когда наивный Иванъ огорошилъ его простодушнымъ сомнніемъ, что онъ бьетъ Эмилію едоровну Вельсъ.
— Я не рожденъ для дерзновеній дйствія, — сухо уклонился онъ, — но вс они обогнаны дерзновеніемъ моей мечты.
— Ломайся, братъ, ломайся, — съ такою же сухостью возразилъ Викторъ. — Ничмъ не рискуешь. Дерзновенія мечты въ этой области полиціей не воспрещены. Напротивъ.
— Если ты, Викторъ, ищешь Симеона, — сказалъ Иванъ, сидвшій, какъ на иголкахъ, — то онъ сейчасъ наврное y себя въ кабинет. Къ нему, всего нсколько минутъ тому назадъ, прошла любезноврная Епистимія…
— Придется, значитъ, разстроить ихъ tкte `a tкte и ее отъ Симеона выжить.
— Ахъ, пожалуйста! — громко подхватилъ Модестъ, вслдъ уходящему Виктору. — Пришли ее къ намъ. A я то думаю: чего мн сегодня не достаетъ? Сказки! Пришли ее къ намъ.
— Можешь самъ позвать, если она теб нужна, — сухо отозвался Викторъ, повернувъ къ двери Симеона.
— Не сомнвался въ твоей любезности, — заочно поклонился Модестъ. — Иванъ! Постой y двери, посторожи Епистимію, чтобы не пропустить, когда она пойдетъ отъ Симеона… Мы зазовемъ ее къ себ, и она будетъ разсказывать намъ русскія сказки. Никто другой въ мір
Уславъ Марфутку за Епистиміей, Симеонъ остался y стола и писалъ крупнымъ, размашистымъ почеркомъ своимъ разныя незначущія, отвтныя письма, пока въ дверь не постучались и — на окрикъ его:
— Можно! — вошла въ кабинетъ высокая, худощавая, немолодая женщина — какъ монашенка, въ темныхъ цвтахъ платья, теплаго сраго платка, покрывавшаго плечи, и косынки на гладко-причесанной русоволосой голов. Женщина эта производила странное впечатлніе: точно въ комнату вдвинулся высокій, узкій шкафъ или живой футляръ отъ длинныхъ стнныхъ часовъ. Все въ ней было какъ-то сжато, узко, стснено, точно она нсколько лтъ пролежала, въ вид закладки, въ толстой тяжелой книг. A то серебряныя монеты, на рельсы положенныя, расплющиваются поздомъ въ такую длинную, вытянутую, тонкую, пронзительную полоску.
— Спрашивали? — произнесла она тихимъ голосомъ, держа опущенными богатыя темныя рсницы, единственную красоту своего пожилого, увядшаго, блднаго, съ лезвіеподобнымъ носомъ, лица. Эта монашенская манера, держать глаза свои скрытыми подъ рсницами и опущенными долу, придавала испитымъ, тощимъ чертамъ женщины характеръ какой-то лживой иконописности.
— Да, — хмуро отозвался, дописывая страницу, Симеонъ. — Очень радъ, что ты еще не ушла. Запри дверь, Епистимія, чтобы намъ не помшали. И садись. Поближе. Вотъ сюда.
Епистимія весьма свободно заняла мсто въ томъ самомъ кресл, въ которомъ только что передъ тмъ тонулъ горбатый Вендль, и ждала, сидя, подъ темносрымъ платкомъ своимъ, прямо, тонко, точно ее перпендикулярнымъ стальнымъ шестомъ водрузили на плоскости кресла для опытовъ какихъ-нибудь, и — чтобы не отсырлъ аппаратъ — окутали его матеріей. Симеонъ кончилъ письмо и вложилъ его въ конвертъ… Епистимія видла, что онъ волнуется и не случайно, a нарочно избгаетъ смотрть на нее. Легкая улыбка скользнула по ея синеватымъ, отжившимъ, въ ниточку сжатымъ, губамъ.
— Да… такъ вотъ видишь ли, — заговорилъ Симеонъ, все такъ же не глядя въ ея сторону, — видишь ли…
— Покуда, ничего не вижу, — возразила женщина.
Тогда Симеонъ разсердился, побурлъ лицомъ и отрубилъ съ грубымъ вызовомъ:
— По городу въ трубы трубятъ, будто мы съ тобою украли завщаніе, которое дядя оставилъ въ пользу Васьки Мерезова.
Въ иконописномъ лиц не дрогнула ни одна жилка. Епистимія чуть поправила блдною, узкою, точно нерасправленная лайковая перчатка, рукою темносрый платокъ на острыхъ плечахъ своихъ и спросила: