Паутина
Шрифт:
— То-то… — столь же простодушно успокоился Иванъ. — У нея такіе глаза, что скоре отъ самой дождешься.
Но Модестъ уже оправился, найдя подходящую карту въ фантастической колод своей, и возразилъ съ упоеніемъ:
— Въ этомъ то и шикъ. Мечтать, будто ты истязаешь гордое и властное существо, это настолько прекрасно и тонко, что ты не въ состояніи даже вообразить своими бурбонскими мозгами. Ты обдаешь y нея завтра?
— Куда мн съ вами!.. Вы — большіе корабли, a я маленькая лодочка.
— Посл обда наврное будутъ тройки. Дай-ка мн взаймы рублей пятьдесятъ.
— Ей
— Чортъ съ тобой. Возьму y Скорлупкина. Этотъ болванъ всегда при деньгахъ.
— Съ тридцати-то рублеваго жалованья?
— A хозяйскій ящикъ на что? Вс приказчики воры.
— Гмъ… — замялся Иванъ. — Одолжаться подобными деньгами щекотливо, Модестъ.
— Деньги — не дворяне, родословія не помнятъ, — спокойно звнулъ Модестъ.
— Но — если ты самъ увренъ, что краденыя?
— Нтъ, такого штемпеля я на нихъ не видалъ.
— Тогда — зачмъ бросать тнь на Скорлупкина?
— A что, онъ завянетъ, что-ли, отъ тни моей?
— Да, конечно, не расцвтетъ. Я не понимаю, какъ можно такъ неосторожно обращаться съ чужою репутаціей.
— Охъ, ты! Блаженъ мужъ, иже и скоты милуетъ!
— Скорлупкинъ совсмъ не скотъ. Хотя необразованный и смшной немножко, но очень услужливый и милый молодой человкъ.
— Относительно человчества его я оставляю вопросъ открытымъ, — звая съ воемъ, сказалъ Модестъ. — A вотъ, что y него рыло красное и лакированное, — это врно. И что, вмсто рукъ, y него красно-бурыя потныя копыта какія-то, это тоже сомннію не подлежитъ. И что, съ этимъ-то краснымъ рыломъ и этими-то копытами, онъ изволилъ влюбиться въ нашу Аглаю, — это безспорнйшая истина номеръ третій.
— Есть! это есть! — добродушно засмялся Иванъ. — Этакій комикъ!.. Очень замтно есть.
По лицу Модеста проползла странная больная гримаса, которую онъ поспшилъ скрыть въ шутовской, цинической усмшк.
— Когда Аглая выйдетъ замужъ, — сказалъ онъ — погаснетъ большой рессурсъ моихъ скудныхъ средствъ. У меня правило: кто въ нее влюбленъ, — сейчасъ денегъ занять.
— До Григорія Скорлупкина включительно?
— Почему нтъ? Влюбленный не хуже другихъ. Мн онъ даже предпочтительно нравится. Я ему сочувствую. Я желалъ бы, чтобы онъ имлъ успхъ. Аглая и онъ — это пикантно. Что-то изъ балета «Красавица и зврь».
Глаза y него, когда онъ говорилъ это, были туманные, испуганные, a голосъ глухой, лживый, скрывающій.
— И тутъ контрастъ? — усмхаясь, намекнулъ Иванъ на давешній разговоръ.
— И яркій, — сухо сказалъ Модестъ.
— Но безнадежный.
Модестъ долго молчалъ. Потомъ возразилъ тономъ холоднымъ и скучающимъ.
— Вотъ слово, котораго моя миологія не признаетъ.
Иванъ неодобрительно закачалъ головою.
— Пустословъ ты, Модестъ. Умнйшая ты голова, честнйшее сердце, образованнйшій человкъ, вотъ есть y тебя эта черточка — любишь оболгать себя пустымъ словомъ. Ну, хорошо, что говорится между нами, одинъ я слышу тебя. А, вдь, послушай кто посторонній, — подумаетъ, что ты, въ самомъ дл, способенъ — такъ вотъ, для спектакля
Модестъ лниво слушалъ, закинувъ руки подъ голову, и улыбался презрительно, высокомрно.
— Такъ ты принимаешь это во мн, какъ пустыя слова? — произнесъ онъ протяжно, полный неизмримаго превосходства. — Ахъ, ты младенецъ тридцатилтній! Ну, и да благо ти будетъ, и да будеши долголтенъ на земли… Дай-ка папиросу, младенецъ!
Онъ помолчалъ, закуривая. Потомъ продолжалъ важно, угрюмо:
— Иногда, мой любезный, я такъ пугаюсь себя, что мн и самому хочется, чтобы это были только пустыя слова… Но… Есть что то, знаешь, темное, первобытное въ моей душ… какая то первозданная ночь… Ко всему, что въ ней клубится, что родственно мраку, гніенію, тлнію, меня тянетъ непреодолимою, противъ воли, симпатіей… Я человкъ солнечной вры, другъ Иванъ, я былъ бы счастливъ сказать о себ, какъ Бальмонтъ:
Я въ этотъ міръ пришелъ, чтобъ видть солнце…
Но — представь себ: я больше всего люблю видть, — наоборотъ — какъ солнце меркнетъ и затмвается, какъ его поглощаетъ драконъ черной тучи, высланный на небо враждебною ночью… Когда я еще врилъ и былъ богомоленъ, то часто, за обднею, дьяволъ смущалъ меня сладкою мечтою: какъ хорошо было бы перевернуть весь этотъ блескъ, золото, свтъ на сумракъ и кровь черной массы… Скажи, Иванъ: ты помнишь, какъ зародилась въ теб первая половая мечта?
— Ну, вотъ, что вздумалъ спрашивать, — добродушно сконфузился Иванъ.
— Однако?
— Чортъ ли упомнитъ… глупости всякія…
— Нтъ, ты припомни!..
— Да, ей Богу, Модестъ… Что тутъ вспоминать?… Никогда ничего особеннаго… Я, вдь, не то, что вашъ брать, утонченный человкъ…
— Да, вдь, не чурбанъ же ты, однако, и не зврь, которому природа указала для этихъ эмоцій инстинктивные сроки. Вдь всколыхнуло же въ теб что нибудь идею пола, былъ какой-нибудь толчокъ, который однажды внезапно сдлалъ тебя изъ безполаго мальчишки мужчиною и указалъ дорогу къ наслажденію…
Иванъ, красня и даже съ каплями пота на лбу, теръ ладонью свою раннюю лысину.
— Разумется, былъ…
— Ну?
— Да ршительно ничего нтъ интереснаго… какъ вс…
— Мн интересно, — капризно, съ свтящимися глазами, приказалъ Модестъ. — Я требую, чтобы ты разсказалъ… Мн это надо. Какъ новый человческій документъ. Я теперь собираю коллекцію такихъ начинаній…
— Для твоего философскаго труда? — съ благоговніемъ спросилъ Иванъ.
Модестъ прикрылъ глаза и съ растяжкою произнесъ:
— Да, для будущаго моего философскаго труда…
Противъ этого аргумента Иванъ уже никакъ не въ силахъ былъ протестовать: если-бы тмъ могъ содйствовать будущему философскому труду Модеста, онъ охотно позволилъ бы повсить себя на отдушник за шею даже на немыленной бичевк. Научная цль допроса сняла съ него стыдъ, и онъ дловито и обстоятельно изложилъ, будто рапортовалъ по служб начальству, постоянно, посл каждой фразы, понукая память свою, точно отвчая нетвердо въ ней улегшійся, лишь механически усвоенный, урокъ.